Над бурей поднятый маяк (СИ) - Флетчер Бомонт. Страница 1
Глава 1
Ведь Эрот — самый человеколюбивый бог, он помогает людям и врачует недуги, исцеление от которых было бы для рода человеческого величайшим счастьем.
Платон, «Пир»
(эпиграф ко всему тексту)
Весна доползала до Лондона неохотно, переваливалась же за городские стены еще неохотней. Старая городская шлюха стаскивала с рыжих волос снежное покрывало, а под ним оказывалась грязь, нечистоты, позабытая под коркой льда смерть. И требовалось слишком много проточной воды, чтобы смыть накопившуюся дрянь подчистую — вот и оказывалось, что вешние ключи, уже журчащие кое-где вдоль раскисших улиц, цветом своим напоминают жидкое дерьмо.
И все же — в привычную городскую вонь подмешался ни с чем несравнимый, серебряный запашок оттепели. Шел он с Темзы, сбрасывающей загрязненную змеиную кожу льдов. Шел от торговцев, выходящих на рынки пораньше, и — засветло, от девиц, впервые расстегнувших плащи на шеях, чтобы показать, что за ягоды успеют дозреть к лету.
Все шло своим чередом, текло, звонко журча, и огибало горы мусора там, где не могло смыть их. Дни сменялись ночами, «Ричард» — «Титом Андроником», толпы — толпами, ожидание — свершением.
Кит ездил в Эссекс Хаус три раза — и каждый раз они с Уиллом не говорили об этом. Уилл не расспрашивал — просто останавливал внимательные взгляды на полуприкрытом маской лице графини Эссекс, зачастившей в «Театр». Больше эта женщина не стояла между ними, предпочитая встать между Диком Бербеджем и Ричардом Топклиффом — что ж, этот выбор мог намного сильнее разгорячить кровь.
Но оставалось еще одно.
Раскланиваясь с леди Френсис, Кит неизменно помнил о своем обещании — из тех, которые лучше выполнять для собственного же блага.
— Вы изволите посетить «Розу», миледи? — как-то спросил он милосердную покровительницу угодного Музам искусства, будучи приглашенным в ее ложу.
Леди шевельнула соболиными бровями из-под маски, полуоборачиваясь:
— Когда же? Вам есть что предложить мне, о вдохновенный поэт?
О, вдохновенному поэту было что предложить: Господь потребовал жертву всесожжения, и Авраам тут же выхватил ее из своего райского кармана.
— Я обещал вам кое-что.
Там, внизу, за кулисами — они знали, — камеристка графини Эссекс по ее поручению шепталась с супругой Августина Филиппса, известной на весь Шордич болтуньей, прозванной Колоколом, о том, что ей удалось услышать насчет противоестественных склонностей одной особы, чье имя — слишком страшно, чтобы его называть всуе.
— Да, я помню, — обронила леди, и расцвела обворожительной улыбкой. — И думаю, ты мне достаточно задолжал, чтобы начать расплачиваться.
***
После того страшного, памятного вечера у графа Саутгемптона Нед Аллен перестал быть Тамерланом.
Как будто золотая краска, которой он покрывал кожу перед выходом на сцену, чтобы показать одновременно смуглость героя и его величие, разом сошла со щек, облупилась, словно у него и не лицо было вовсе — так, всего лишь давно не крашенная старая дверь покосившегося дома.
Кое-кто из труппы подталкивал Неда локотком и подмигивал со значением — не за горами великая милость сильных мира сего, раз тебя позвали на столь важный прием. Аллен не спорил, хотя больше всего на свете ему хотелось сказать: да лучше бы и не звали, дольше проживу.
Гвоздем, вколоченным по шляпку, болезненной занозой засели в мозгу прощальные слова сэра Уолтера Рэли:
— Будь осторожен, Нед. Не наделай глупостей.
И Нед Аллен стал осторожен — потому и сбросил с себя Тамерланову личину. Продолжая играть, умерил горение, приглушил его. Кит Марло все так же заглядывал в «Розу» и заглядывал в розами испещренную гримерную Неда. Как будто он легко мог жить на свете после того, как его раскладывали втроем на той маленькой, похожей на конфетницу, истоптанной сатирами сцене. И кто — Шекспир, Уолсингем, малыш Гарри! Кит Марло продолжал собирать вокруг себя визжащие от восторга толпы: лица, как у мучеников в экстазе, статуями которых, по рассказам отца, раньше украшали церкви.
Кит Марло продолжал жить где-то рядом, в то время, как Нед Аллен перестал быть Тамерланом.
***
— Нед! — Кит окликнул Аллена вполголоса, чтобы не привлекать излишнего внимания снующих вокруг подмастерьев, складывающих всеми ненавидимого троянского коня для драмы Джонни Пила. Пропорхнул мимо Джорджи, чьи темные веснушки стали еще темнее и заметнее из-за увеличившегося количества солнечных деньков. Конь, натужно скрипя, как обычно, не желал собираться полностью: вслед приклепанному хвосту у него, как всегда, отвалились уши. — Нед, у меня к тебе разговор. Важный, как твоя жизнь и смерть Фауста.
Нед был бледен — так, словно провел веселую ночку. Может, так и было — в последнее время они мало разговаривали по душам, и еще меньше пили вместе. После приема у графа Гарри Аллен как будто растворился в театральных стенах и повседневных заботах — должно быть, готовился к сумрачно надвигающемуся веселью свадьбы.
«Каждый, кто любил тебя, когда-нибудь женится», — некстати вспомнились непривычно серьезные слова вечного насмешника Томми Уотсона, не замедлившего последовать собственному пророчеству. Кит досадливо поморщился, но тут же с обычной своей небрежной развальцей прислонился плечом к двери гримерной, размалеванной кровавыми язвами роз — чтобы не позволить одичавшему зверю скрыться в берлоге и избежать разговора.
— Нед, это действительно важно.
— Я слушаю тебя, — нехотя обронил Аллен.
Теперь он мог себе позволить ходить по «Розе» в своем роскошном халате, выкрадывая солнечные лучи для златотканой основы парчи.
Кит усмехнулся, и взял его за отвороты этого халата — будто собрался притянуть к себе для поцелуя. Но вместо того прошептал на ухо, вытянув шею и вытянувшись сам:
— С тобой крайне жаждет познакомиться одна высокопоставленная и влиятельная при дворе особа. Ты же слышал сплетню про то, что Диком Бербеджем заинтересовался Топклиф? Так вот, знай: тебе повезло гораздо, гораздо больше.
***
В этом городе воняло Содомом.
Не то, чтобы такой солидный и уважаемый, да-да, уважаемый, несмотря на происки еретиков и разных мерзавцев, человек, доподлинно знал, как именно воняло в Содоме. Но стоило распрощаться с возницей, с которым довелось заночевать под закрытыми воротами у самого Нью-Гейта, Джон Шекспир понял: этот город воняет похлеще самого Ада. И дело было, конечно, не в запахе.
Он и сам был скорняк, хотя и успел побывать и бейлифом, и позаседать в городском совете, прежде чем эти иуды из числа приверженцев королевы прогнали его оттуда — так боялись его несломленного твердого в вере духа, — так вот, ему ли, с его-то ремеслом, воротить нос от какой-то гниющей кучи.
Куч тоже хватало, и многие были куда больше той, за которую городской совет щемил его не первый год. Но дело было в другом. В виселицах Тайнберна, на которых болтались его братья во Христе. В криках и стонах, в протянутых руках, поминутно, пока он шел, высовывавшихся из ужасающего Нью-Гейтского застенка.
Содомом воняло от разряженных девок и щеголей, закрывающих носы надушенными платочками, — сладковато, мерзко, как и положено греху. Они спешили прочь по своим делам — им не было дела до тех несчастных, кто оказался настолько тверд в вере, что даже страшные лондонские тюрьмы не могли сломить ее! Джон Шекспир твердо помнил, что Господь сжег своими огненными стрелами Содом и Гоморру как раз за это: за равнодушие, за корысть, за то, что жители их отказались помогать ближним своим в беде.
Он же, Джон Шекспир, хоть и был добрым христианином, все же не из тех, кто смиренно клонил выю под ударами судьбы. Он был тверд, некоторые, как его женушка и невестка, предпочитали говорить — упрям. Но разве это упрямство — выполнять все клятвы, обеты и все свои зароки? А первейший — тот, который дал накануне отъезда своего старшего, и, увы, бестолкового сына в Лондон: никогда не ступать в эту обитель греха, в погрязший в пороках город, именуемый Лондон.