Пресвятая Дева Одиночества - Серрано Марсела. Страница 1
Марсела Серрано
Пресвятая Дева Одиночества
Карин Ридеманн, Монике Эррера и Элисе Кастро в память обо всем, что пережито
Мир ничего тебе не подарит, поверь. Если хочешь прожить жизнь, укради ее.
Воскресение осуществляется ветром с небес, который взметает миры. Ангел, которого несет ветер, не говорит: Мертвые, встаньте!» Он говорит: «Пусть встанут живые!»
* * *
Ненормальная. Она ненормальная. Женщина в красном, танцующая на столе, — ненормальная, так ему сказали.
Наверное, это было первое, что он о ней услышал, иначе слова не слились бы настолько с ее образом: сильные, мускулистые, подвижные икры совершенной формы в ажурном трико балерины, множество крошечных поблескивающих черных ромбиков на белизне кожи, словно маленькая шахматная доска, слегка вытянутая по диагонали, словно бриллианты, мелькающие в этом вихре. Все остальное — широкий красный подол, взлетающий над головами, копна вьющихся волос, с каждым движением все более растрепанных, капли пота над губой, тело, движущееся в такт музыке, босые ноги, горящие взгляды мужчин, подпирающих блестящую розоватую стену и по очереди поднимающих стаканы с текилой, воздух, густой от многозначительных усмешек, дыма сигарет и марихуаны, алкогольных паров, душное,битком набитое помещение, парень, пробирающийся куда-то вглубь меж сдвинутпых столов и стульев, торопящийся выполнить заказ и сосредоточенный лишь на том, чтобы не пролить ни капли бесцветной жидкости из голубоватых цилиндрических стаканчиков-наперстков, — все остальное не важно, неинтересно, кроме прямоугольника, выхваченного из пространства его взглядом, который он не может отвести: сильные, подвижные икры совершенной формы в ажурном трико балерины, множество крошечных черных ромбиков на белизне кожи.
Этот кадр затмил все.
Прощаясь на следующее утро, он набрался смелости и спросил псевдобалерину, есть ли у нее мечта.
— Иметь свой дом, не важно где. Голубого цвета.
Прыг-скок. Мячик отскакивает. Дети его ловят. Девочка смотрит, смотрит, смотрит. Девочка ничего не ловит, девочка только смотрит.
Наверное, меня выбрали, потому что я женщина и потому что Мексика прочно вошла в мою жизнь. Не подумайте, будто, получив это дело, я чувствую себя на седьмом небе. Да нет, вру— я действительно очень рада и даже немного важничаю; когда шеф созвал нас и объявил, что выбор пал на меня, я, честно говоря, не могла скрыть прилив гордости. Так что я, конечно, рада, вот только слегка беспокоюсь, по зубам ли мне это дело.
«И что же ты теперь будешь делать?» — спрашивали меня коллеги после собрания, кто с завистью, кто недоверчиво. Я взглянула на набитые папки, оттягивавшие руки и больше достойные какого-нибудь отпетого бюрократа, и вместо ответа глубоко вздохнула.
Прижимая их к себе, словно редкое сокровище, я вышла на улицу Катедраль и взяла такси. Конечно, это роскошь, но любое новое дело должно быть как-то отмечено, и я без малейших угрызений совести отложила на потом то, что непременно осуществила бы, если бы поехала на автобусе; в конце концов, никто не умрет, если я не зайду в химчистку или супермаркет. Приятно отрешенно созерцать улицы Сантьяго, чувствуя себя вырванной из движущихся туда-сюда людских потоков, из повседневной круговерти. Был в разгаре январский день, и жара накатывалась волнами, обволакивала. Но сегодня меня это тоже не касалось. Я будто снова вернулась из отпуска, уже пресыщенная отдыхом, морем, долгими часами сна, солью на коже и чтением по ночам. Хотя «пресыщенная»— это так, для красного словца; на самом деле мне никогда не удается пресытиться отдыхом, просто сейчас я ощущала себя сгустком энергии и была готова противостоять городу с его спешкой и раздражительностью и даже жаре.
Лифт, как всегда, где-то застрял, пришлось поднимать свое бренное тело по черному проему лестницы на четвертый этаж, утешаясь тем, что немного гимнастики мне не повредит.
Войдя в квартиру и бросив папки на кресло, я крикнула из кухни, как это делают мои дети: «Я пришла!»
Потом приготовила кофе (лучше сразу целый термос, подумала я, наливая воду, надолго хватит), унесла поднос и бумаги к себе в спальню, собираясь закрыться там и в очередной раз пожалеть, что у нас только три комнаты. Выбор — кабинет для меня или двое детей в одной комнате— свершился сам собой. В результате я уже много лет работаю на собственной постели.
— Мама! Почему так рано?
Мой сын Роберто, с каждым днем становящийся все более высоким и нескладным, появился в коридоре с заспанным лицом.
— Работы много, а в офисе очень шумно, — сказала я, целуя его. — Умойся и садись заниматься. Да, и подходи, пожалуйста, к телефону. Меня ни для кого нет.
— У тебя новое дело, я же вижу… Интересное или так себе?
Я ему не ответила, как он обычно не отвечает мне, когда бывает чем-то поглощен, закрыла дверь спальни, устроилась на кровати среди подушек и нетерпеливо, почти лихорадочно схватилась за досье, готовая читать и перечитывать его, а если нужно — так и наизусть заучить, хотя разве можно запечатлеть жизнь человека на каких-то страницах, даже если записать все подробности? Досье было озаглавлено весьма незатейливо: К.Л.Авила.
К.Л.Авила.
Я взяла ее фотографию.
К.Л.Авила производит впечатление загадочной женщины.
Я бы не стала утверждать, что она молода; конечно, мне она может показаться такой, но я подсчитала, что ей сорок три года, а мои дети сказали бы, что это немало. Итак, это женщина средних лет со следами молодости на лице, каштановыми глазами и волосами, с несколько рассеянным и в то же время решительным выражением. Не знаю, куда она смотрит, но глаза светятся решимостью.
Удивительно, как взрослость уживается в них с юным задором. Лицо чистое, но усталое, пожалуй, немного замкнутое. Резко выступающие скулы под белой матовой кожей. И что бы мои дети ни говорили о возрасте, но у нее шея молодой женщины, а этого не добиться никакими масками и ухищрениями.
Довольно тонкие губы абсолютно спокойны. Ни намека на улыбку, хотя от носа книзу идут две четкие, словно прорезанные линии, выдавая былую смешливость. Волосы, каштановые, как я уже говорила, пышные и кудрявые, беспорядочными волнами падают на плечи. Ни колец, ни сережек. Она одета во что-то черное и свободное, с круглым вырезом, но, поскольку снята она только до пояса, я не могу разобрать, платье это, блузка или просто халат. Объектив, словно нарочно, разрезал ее фигуру ровно пополам. Зеленый размытый прямоугольник фона создает ощущение свежего воздуха и какой-то буйной растительности, может быть кустов. Она сидит в белом кресле. Поднеся фотографию ближе к глазам, я вижу, что оно сделано из кованого железа, — такими обычно бывают стулья и скамейки в роскошных садах. Локоть безвольно покоится на ручке кресла, рука подпирает подбородок, что придает женщине отрешенный, рассеянный вид, она словно погружена в собственный мир, закрытый для простых смертных, куда никого не приглашают. Другая рука, наверное, лежит на коленях, но утверждать это я не могу, поскольку, как уже говорилось, снимок сделан до пояса.
Кажется, ей немного скучно смотреть в объектив. Во всяком случае, не заметно, чтобы она хотела произвести впечатление. Она здесь и в то же время будто отсутствует. Лицо не выражает ни грусти, ни радости.
Справа, почти по краю глянцевой бумаги кто-то написал синей пастой: «Октябрь 1997». Думаю, это ее последняя фотография.
Дом ректора Томаса Рохаса расположен высоко, у подножия Анд. Ровно в девять я уже разглядывала сквозь черную железную ограду его фасад в георгианском стиле, быстро отказавшись от мысли сосчитать все двери и окна, выходящие на зеленый ухоженный газон, и порадовавшись тому, что надела строгий костюм из голубого льна.