На семи дорогах - Хаидов Юсуп. Страница 1

Юсуп Хаидов

НА СЕМИ ДОРОГАХ

(приключенческая повесть)

Не было в среднем течении Амударьи человека, который не знал бы Эсенбая.

По обеим сторонам реки ему принадлежали огромные площади для посевов, защищенные со всех четы рех сторон зеленой оградой тутовника.

Под густой тенью раскидистых ивовых крон располагались специально вырытые водоемы, в которых играла волнами прохладная вода.

На необозримых пастбищах Каракумов и Кизыл» кумов тучные стада Эсенбая растаптывая, разравнива« ли высокие барханы и одновременно разрушали такы« ры, перенося на них песчинки в мельчайших трещинах копыт.

Забитые батраки, от усердия набивая мозоли, тру дились с утра до ночи, не расставались с лопатой, кетменем и камчой, умножая богатства Эсенбая.

Казалось, даже облака на небе — и те служат Эсенбаю, щедро проливая дождь на его поля.

Когда грозное эхо залпа «Авроры» докатилось до далекой Туркмении, Эсенбай одним из первых богатеев почувствовал нависшую над ним опасность. Ведь земля и вода были объявлены достоянием народа.

Наскоро превратив свое недвижимое имущество в золото, а движимое — погнав с собой, Эсенбай покинул Родину, пересек границу и разбил лагерь в степи.

До конца своей жизни жил Эсенбай надеждой, что ему рано или поздно удастся возвратиться на родную землю. Ведь мир переменчив, говорят мудрецы, и хочется верить, что они правы. Эсенбаю до слез было жалко расставаться с родными местами, с необозримыми коврами богатой растительности, с родимой неистощимой землей, которая верно прослужила ему и его стадам в течение семидесяти лет.

За пределами Туркмении, куда бежал Эсенбай, такой обильной растительности не было и в помине. Здесь расстилалась пустыня, едва украшенная скудными островками чахлой растительности.

Тут-то и велел Эсенбай разбивать свое становище.

Десять-пятнадцать кибиток были видны издалека. Глаз путника примечал их куполообразную форму.

Жизнь здесь отнюдь не била ключей. Напротив, она текла уныло и однообразно. Двери кибиток, украшенные орнаментом и обращенные к юго-западу, открывались крайне редко. Люди передвигались медленно, не-спеша, движения их казались скованными. Женщины во дворе старались держаться вместе, кучкой, как будто они были привязаны друг к другу.

Что касается мужчин, то те, покинув жилища, иногда подолгу молча стояли в неподвижности, бесстрастно поглядывая друг на друга.

Примеру людей следовали собаки. Огромные, густошерстные псы, уши и хвосты которых были обрублены, вконец обленились. Не вставая с облюбованного местечка, они в основном дремали, лишь иногда приоткрывая глаза и вслушиваясь в чуткую, какую-то вязкую тишину.

В самом центре площадки, окруженная другими женщинами, находилась кибитка, которая резко отличалась от других не только внушительными размерами, но и более красивым внешним видом.

Эта кибитка принадлежала Эсенбаю, которого поразила жестокая хворь.

Ни новые мягкие одеяла, постеленные в несколько слоев, ни пламя саксаула, день и ночь полыхавшее в очаге, ни заботливый уход родичей и слуг, — ничто не могло уменьшить страданий Эсенбая.

Упрямая болезнь немного смягчила суровые черты его лица. Его прежде красные, пышные щеки, теперь обвисли и побледнели, усы уныло глядели вниз, борода — и та поредела. Брови его, однако, как и в прежние времена, были постоянно нахмурены. Маленькие глазки, полускрытые веками, еще глубже запали в глазницы. Однако зрачки продолжали сверкать ядовитым блеском, словно догорающие уголья саксаула.

Недавно Эсенбай, несмотря на болезнь, взял в жены молодую двадцатипятилетнюю женщину. Теперь она часто, расположившись рядом с Эсенбаем, осторожно массировала ему руки и ноги. Тоненькие, как камышинки, сильные пальцы старательно поглаживали страшно похудевшее тело Эсенбая.

В ушах молодой жены поблескивали дорогие сережки, похожие на прозрачные капельки росы, которые, казалось, вот-вот оторвутся и, упав на плечи, мгновенно исчезнут.

С трудом повернув голову, бай ловил глазами блеск драгоценных камней. При этом ему чудилось, что его исхудавшие руки, как бы превратившись в серьги, удерживали за уши молодую женщину из знатного рода.

— Довольно. Теперь можешь идти, — разрешил бай слабым, с хрипотцой, голосом.

Когда жена дошла до дверей, Эсенбай окликнул ее:

— Принеси куриного бульона. — Хорошо.

— Немного, три-четыре ложки. Да хорошенько посолить не забудь!

Весть о том, что Эсенбай почувствовал себя получше, быстро разнеслась по стойбищу. К нему начали собираться обрадованные родичи, обитавшие по соседству.

За чаем пошли оживленные разговоры о возвращении на берега Амударьи, где, быть может, удастся вернуть уплывшее из рук имущество.

Однако к вечеру состояние бая снова ухудшилось.

— Все уйдите из юрты, — коротко приказал он. Однако несколько родственников притаились по темным углам и остались, чтобы ночью, сменяя друг, друга, дежурить близ ложа больного.

На рассвете около Эсенбая остались только два самых близких родственника, Ходжанепес и Бабакули,

Судя по всему, смерть Эсенбая была не за горами. Жизнь едва теплилась в нем, ее выдавало только сла бое, еле различимое дыхание.

Внезапно Эсенбай, пододвинув поближе большую продолговатую подушку, оперся на нее, приподнялся и, выкатив глаза хриплым, еле слышным шепотом произнес:

— Сын!.. Это ты? С благополучным прибытием. Рад, что у тебя все в порядке. Возвращайся в село, в наш двор, и проверь северовосточный угол гостиной. А потом... пот... — Не договорив, Эсенбай рухнул на подушки и, несколько раз дернувшись в конвульсиях, испустил дух.

Слова Эсенбая, произнесенные им перед смертью, немедленно вызвали в глазах обоих родственников хищный блеск, означавший не только алчность, но и недоверие друг к другу.

На рассвете следующего дня Бабакули оседлал коня и поспешно куда-то умчался. Он улучил момент, когда Ходжанепеса не было: тот поехал за дровами,

Вернувшись с доверху навьюченным верблюдом, Ходжанепес узнал об отъезде Бабакули, и его одутловатое лицо исказилось от ярости, глаза налились кровью.

— А, ты задумал уехать тайком от меня, чтобы за получить все богатство Эсенбая. Не выйдет! — бормотал он, мечась по двору и даже позабыв о том, что нужно развьючить верблюда.

На глаза Ходжанепесу попался топор, он схватил его и заткнул за пояс. Затем направился к стоящему в стойле коню, не оседлав, вскочил на него и помчался догонять Бабакули.

Отменно отдохнувший, застоявшийся конь, понукаемый нетерпеливым Ходжанепесом, почти летел, рас пластавшись над степью, с разбега перескакивая через небольшие бугры. Колючие ветки кустарника царапали ноги седока, причиняя ему острую боль, но он не заме чал ее.

Холодные порывы осеннего ветра пронизывали одежду насквозь, вздували бугром рубашку на спине, однако от чрезмерного напряжения по лицу Ходжане-песа градом катился пот.

Уйти от погони Бабакули не удалось. Ловким маневром срезав его путь, Ходжанепес догнал родственника, усталый конь которого трусил мелкой рысцой.

— Слезай, негодяй, — крикнул Ходжанепес, схватив коня под уздцы, и крепко выругался.

Бабакули тотчас вскипел от ярости. Его узкие глаза злобно округлились, губы мелко задрожали и даже усы затряслись. Он изо всей силы ударил Ходжанепеса туго свернутой веревкой, и нахлестывая коня, поскакал в сторону юрт.

Ходжанепес снова догнал Бабакули.

— Послушай, Бабакули я сгоряча наговорил тебе нехорошие слова. Прости меня! Видно черт меня попутал, обидел тебя нечаянно. За это и получил от тебя веревкой по заслугам.

Бабакули молчал.

— Давай, бей меня, пока рука не устанет, — продолжал Ходжанепес. — Только помиримся! Прошу, не обижайся на меня.

Бабакули замедлил ход коня, посмотрел, раздумывая, сначала на вспотевшее круглое лицо Ходжанепеса, затем окинул взглядом всю его приземистую, плотную фигуру, похожую на мешок, набитый песком, и самодовольно усмехнулся. После этого достал из кармана красного шелкового халата табакерку с серебряной крышкой, и с наслаждением постучал ею по зубам. Он явно упивался унижением соперника.