Петр Грозный - Савицкий Дмитрий Петрович. Страница 1

Савицкий Дмитрий

Петр Грозный

Дмитрий Савицкий

Петр Грозный

Э.Л.

Письмо было из Нового Йорка. Эд писал, что дела идут хреново, но что ему достали плащ только что отбросившего копыта нацистского преступника из Джерси и теперь он ходит в нем, поддевая толстый свитер. "Настали собачьи холода", писал он.

Я порылся в пластиковом пакете, мусорного ведра у меня не было, и вытащил кофейный фильтр. Скелет виноградной ветки прилип к засохшей гуще. Дурная осенняя муха, воображая себя военным вертолетом, пропилила по воздуху и врезалась в окно. Странно, денег давно не было, однако мусор откуда-то брался. Я пропустил воду шесть раз через фильтр, и он развалился. Пойло мало походило на кофе. В пустой сахарнице на стенках еще оставались шершавые наросты. Я влил туда свою бурду и размешал. Теперь эта муть окончательно остыла.

Еще Эд писал, что девица, у которой он снимает комнату, с утра торчит на гашише, а ее приятель не слезает с иглы. "Из окна видно, как рыжие такси удирают в сторону океана. Трава подорожала, но не очень. Бах отрастил усы. Ирка купила военный джип. Вчера в сквере кого-то шлепнули. Стрельба как по телику. Я выключил звук".

В распахе тяжелых штор было мутно и мокро. Субботний полдень смахивал на гнилую полночь. Соседский транзистор мучил гортань чем-то ближневосточным. Если засохший хлеб подогревать в тостере, он иногда устраивает пожар. Если попробовать зажарить в тостере кусок мяса, получается замыкание. В армии, шесть тысяч километров на восток, в каптерке сержантской школы я варил кофе на перевернутом утюге. Был поздний май, и на цветах гарнизонной клумбы лежал снег.

Я врезал по регулятору обугливания, и тартинка моя катапультировалась. В конце письма Эд писал, что Новый Йорк ему обрыд и делать там нечего. Еще был постскриптум: "Забрел я невзначай к Чапу. Хозяин нес несусветную чепуху, подкуренные голые девицы бродили меж незаконченных шедевров старого охламона. Одна из них все пыталась совокупиться с хозяйским бульдогом. Я сидел в углу, читал Коллинса. Потом мне стало так тошно, что я встал, разбил о лысый череп Чапа его же статуэтку и ушел".

Покончив с завтраком, я наскоро прибрал постель - драный волчий тулуп на раскоряченном матрасе, оделся, нахлобучил волглую шляпу, и, прихватив толстый, венесуэльскими марками заляпанный конверт, по кривой лестнице свалился вниз. Шел второй год моей парижской жизни, но все же каждое утро, просыпаясь, каждый раз, выходя на улицу, я должен был себе повторять: я в Париже; этот человек, несущий торт, - француз, эта дама, показывающая разинутую в вопросе пасть, мечту дантиста, - француженка. "Excusez-moi, - сказала дама.- Pan rosumie po polski?"*

Через полчаса я был на Ронд-Пуан. Меж складных столиков, в прорезиненных плащах, под зонтами, толкались коллекционеры. Марки и монеты, значки, открытки, ордена и медали - все было затянуто в солидный толстый пластик. Пожалуй, самое главное изобретение века: то, чем нас всех затянет сверху после последних спазм. Я скользнул глазом по Верденской битве и Версальскому миру, отметил присутствие бронзового бюста казанского шутника, улыбнулся улыбчивой Мэрилин и подошел к розовощекому, белоресничному дяде. Флегматично он клюнул носом в мой конверт и отрицательно мотнул рыжей копной спутанных волос. Я забрался в самые дебри торга, к жаровне продавца каштанов. Седобородый старикан любовно закручивал пробку ополовиненной коньячной фляжки. С полей его лиловой шляпы - как лошадь, он вскинул голову и фыркнул - брызнули дождевые подтеки. Повернув ко мне заросшее волосами ухо, он внимательно выслушал ублюдочную в моем исполнении французскую фразу и, слезясь глазами, проваливаясь дырой рта, утираясь платком, стиранным в прошлом веке, сказал: "Русский? Вряд ли, приятель, ты кого-нибудь здесь этим заинтересуешь. Попробуй у букинистов..."

В конверте были дореволюционные деньги, чеки, несколько похожих на марки купонов времен братского кровопролития по обе стороны справедливости. Когда-то на том свете, в той жизни (семьсот дней разницы; каждый, как пуля, попавшая в цель), от которой ничего не осталось, кроме налета безумия на нынешней, что-то вроде двойной экспозиции в фотографии, я собирал эти банкноты, старательно классифицировал и даже имел редчайший, стоивший в Москве гораздо больше всей моей коллекции каталог. Отправляя наперед с приятелем дипломатом рукописи, я почему-то вообразил, что смогу получить за свою коллекцию приличные деньги, и, в обход министерства Цербера, вложил в посылку и этот конверт.

Букинисты послали меня на Риволи, в чистенький скучный магазин, где под стеклом были похоронены сплющенные конверты с английскими королевами, островами Тринидад-де-Тобаго, Св. Елены и Вознесения. Адреса на конвертах, как им и положено, побледнели от сырости недалекого Коцита. Хозяин, не глядя, объяснил мне, что царские деньги в Париж свозили мешками и что теперь я могу сесть где-нибудь возле Сены и делать из своих двухсотрублевок бумажные кораблики. Я откланялся, чувствуя себя полным идиотом, и вышел в дождь. Если можно себе представить жизнь на дне унитаза - мимо проскочил школяр с плиткой шоколада и перемазанным ртом, - то это был тот самый случай. Время от времени кто-то невидимый спускал воду.

Дойдя почти до Нового моста, я повернулся, чуть не сбив галопирующую к автобусу стерву ("Merde!"* - роняя сумку, завопила она: таблетки, помада, мелочь, цепочка - полный перечень займет семь томов), и зашагал назад к магазину.

Тренькнул дверной колокольчик, объявляя о моей капитуляции. Я просил за всю коллекцию, за Петра Первого и Екатерину Великую, за двуглавых орлов и закорючки казацких казначеев, за чернильные штампы спорадических правительств, сто франков. Одного Делакруа или двух Делатуров*. Мне хотелось свернуть боевую операцию, купить бутылку скотча и завалиться в постель. Хозяин не оценил моей щедрости, и в компании дождя я потащился по черному глянцу мокрых мостовых. Отражения реклам уже дрожали в плоских лужах. Город был поцарапанной копией давным-давно знакомого фильма. Клошар, сидя на корточках, спал под навесом банка. Из остановившегося "ягуара" высунулась нога в черном чулке, попробовала мостовую и втянулась обратно.

"Париж - это подарок,- совсем недавно уверял я Эда. - Это уже сто очков вперед и неоспоримое преимущество. Люди тратят жизнь, чтобы выбраться сюда. Мы же с тобою обжили его, как когда-то Петровку или Сретенку". Все это так, все это так, но неплохо было бы иметь немного твердой валюты. Я подумал о надвинувшемся вплотную вечере и выругался так, что сдвоенный полицейский патруль остановился и уставился на меня. Неужели они уже понимают по-русски?

"Когда нет своей квартиры,- теоретизировал Эд, - нужно по крайней мере иметь приличный костюм. Ты не можешь пригласить к себе даму, но зато сам можешь пойти в гости. Желательно сначала прогуляться по набережной до Ботанического сада. Гвоздика в петлице, конечно, анахронизм, но каждый украшает свою жизнь как может". В последний раз, когда я видел Эда, на лацкане его пиджака английской булавкой был приколот пластмассовый цветок. "С макушки американского деньрожденного пирога, - пояснил он. - Вавилонская башня из крема и миндаля, наверху вот эта хреновина... Был в гостях у кого-то на крыше. Отличное место для пулеметного гнезда..."

В гости, кстати, и я должен был идти вечером. Странно, когда есть деньги, Париж сияет прямо-таки черным жемчугом. Гнилой, за ворот льющий кому-то другому дождь кажется тогда чуть ли не философски оправданным контрастом к жаркому камину, толстой сигаре и стареющей, но еще хоть куда потаскушке, выходящей из ванны в пеньюаре. Икота от шампанского одолела ее, и пеньюар, просвечивающий со всех сторон, года через два будет подарен кухарке. "Shit, alors!"* - сказал я, входя в магазин ламп и выбирая что-нибудь трехсотваттное, чтобы быстрее согреться. Нужно было звонить Лоране, извиняться, отказываться. Она отлично говорит, эта стерва. И вино у нее прекрасное. К тому же будут гости. Богатые, любящие задавать умные вопросы.