Зелёное, красное, зелёное... (Повесть) - Огнев Владимир. Страница 1

Владимир Огнев

ЗЕЛЕНОЕ, КРАСНОЕ, ЗЕЛЕНОЕ…

Повесть

Зелёное, красное, зелёное...<br />(Повесть) - i_001.jpg

Зелёное, красное, зелёное...<br />(Повесть) - i_002.jpg

Зелёное, красное, зелёное...<br />(Повесть) - i_003.jpg

Зелёное, красное, зелёное...<br />(Повесть) - i_004.jpg

Зелёное, красное, зелёное...<br />(Повесть) - i_005.jpg

Зелёное, красное, зелёное...<br />(Повесть) - i_006.jpg

О МАЯКЕ, КАЛЕЙДОСКОПЕ И ГОРОДЕ АНАПЕ

Когда я был маленьким, папа купил мне калейдоскоп. Пальцы медленно крутят трубку, она пахнет клеем, а звезда из красно-зеленых ромбиков вдруг рассыпается и перестраивается в ярко-синюю и фиолетовую комбинацию такой сложной формы, что я уже и не помню. Сколько там было искорок и огня — словно море под солнцем… Но разве такая картинка последняя? Их там казалось бесконечное число. Дух захватывало. Хотелось подстеречь тот момент, то неуловимое мгновение, когда вот-вот, еще полсекундочки — и дрогнет картинка, будто смялась, и… посыпалось! Похоже, мы, бывало, разбегались, играя в казаки-разбойники…

Анапу я увидел так.

Сначала мы шли с папой по темной улице и дул холодный ветер. Акации стояли голые как прутья веника и совсем мне не понравились, хотя столько рассказывали про эти деревья. Пока мы шли к высокому берегу, я зевал, спотыкался и ежился под ветром, который папа называл не ветром, а норд-остом. Звезд в тот вечер не было. Приехали мы машиной к дому, который я и рассмотреть не успел, и только разгрузились, как папа взял меня за воротник курточки и повернул в сторону моря.

— Слышишь?

— Примус, — сказал я.

— Сам ты примус, — обиженно сказал папа. И вздохнул. — Мы с Борей пойдем посмотрим маяк. А вы тут распаковывайтесь сами, мы скоро.

«Вы» — это были моя мама и одна знакомая бабушка, которая сначала называлась «хозяйка», а потом куда-то подевалась, сказала, что от мужчин ждать помощи нечего. Мама молча протянула шарф. Я замотал его вокруг шеи и пошел за папой. Он шагал широко и говорил:

— Из таких нелюбопытных детей обязательно вырастают скучняги и зануды. Ну, а теперь слышишь?

Теперь я действительно слышал шум моря и догадался, что про море и шла речь. Всю дорогу — и в поезде от Владикавказа, так раньше назывался город Орджоникидзе; и на пересадках, когда меня поили чаем на узлах; и на холодных сквозняках Краснодарского вокзала, где дуло от дверей, «как на Северном полюсе»; и в машине, когда она выделывала петли, спускаясь с горы и поднимаясь на гору, а эта чужая бабушка, которая ехала с нами «ликвидировать собственность», просила бога «забраты ии до сэбэ», — все это время я только и слышал от папы: «Потерпите, а вот когда мы приедем к синему, теплому морю…», «А вот у теплого, ласкового моря…»

Но, во-первых, и в Сочи, откуда мы приехали во Владикавказ, море было не холодное, а я его видел. А во-вторых… И вот это теплое и ласковое и такое-сякое море что-то себе бурчало под нос и дуло холодным ветром, и на небе было черным-черно, а от меня хотели восторгов. И я сказал наивно:

— Слышу. У тебя сапоги скрипят.

Некоторое время мы шли молча. И вдруг я увидел чудо. До этого я, наверное, смотрел под ноги и потому не сразу заметил, что прямо перед нами стоит гигантская башня. Она чуть светлела на черном небе. За ней ревело море, уже вовсю, не стесняясь; а башня вдруг сверкнула ярким пламенем и обдала нас зеленым, сказочно-красивым светом; а потом это зеленое побежало по крышам домов, по деревьям, и мы остановились, и я схватил отца за руку и увидел край пропасти и кипящую зеленую воду моря, которая длинной змеей, перекручиваясь и выпуская пену, убегала, сколько глаз хватало, от берега. И потом ударил гром, и вода у берега вскинулась светло-зеленым веером, и в носу защемило от запаха моря — свежего, пронзительного, яростного запаха, которому я еще не знал сравнений!

…И вдруг стало темно и тихо, и башня повернула к нам свое огромное зеркало, сверкающее алмазными гранями стрекозиное глазище, и обдало жарким красным цветом, и побежало алое пламя по домам, деревьям, вспенило жгутом море, и опять ударил гром, и вскинулось море, еще выше, чем первый раз, и я на секунду увидел папино лицо…

— Ты плачешь? — сказал я удивленно. — Ты боишься?

Лицо отца было сморщено, и по щекам текли струйки.

Потом стало темно, и я услышал:

— Это морская вода.

И снова мир стал зеленым, темным, громово-красным…

По-моему, маяк похож на гигантский калейдоскоп. Так я тогда подумал. И потому, что про море и акации мне рассказывали сотни раз, а про маяк ни одного слова, наверное, поэтому маяк, а не море поразил меня на всю жизнь.

Я думаю теперь, что самое сильное переживание бывает тогда, когда ты не готов к нему.

Вот, например, война. Или: почему отец плакал тогда как маленький?

Может, и он не был готов к чему-то, может быть, не море хотел он мне показать в тот осенний вечер, а хотел как-то оправдать свое желание побыть одному. Ведь я был маленький, а маленькие не мешают взрослым думать про свою жизнь.

Но бывают в жизни и маленьких и больших какие-то особые, что ли, дни и минуты, которые врезаются на всю жизнь, как что-то очень важное, имеющее смысл такой, какой мы под это подставляем по своему настроению или по своему опыту жизни. Я могу и пояснить. Зеленое, красное, зеленое — это сигнал анапского маяка, его шифр. Потом уже, гораздо позже, я узнал, что каждый маяк мигает своим сигналом, чередуя цвета, как морзянка свои тире и точки. Об этом написано в толстой книжке для моряков, которая называется «Лоции».

Цвета зеленый и красный ничем как будто и не отличаются от других, скажем, синего или желтого. Но мне кажется, на всю жизнь от того памятного вечера, когда я увидел маяк, у меня осталось чувство зеленого и красного как особенно волнующего чуда. Зеленой была трава, листва, иногда — море. Красным было пламя, флаги и праздники, иногда — море…

Еще позже, чем «Лоции», я прочитал книгу о живописи художника Делакруа. Он там пишет, что чистый цвет получается у художника при сопоставлении нескольких цветов. А еще позже кто-то сказал мне, что до Делакруа этот секрет знали русские иконописцы.

Чистый цвет — это правда о жизни.

И теперь, когда я думаю обо всем, что я пережил и как прожил свои сорок шесть лет, я понимаю, что жизнь похожа на большую-большую палитру, где много красок и каждая, наверное, нужна была, чтобы я научился видеть, понимать, чувствовать мир. Были дни, черные как ночь, серые, как ветки осенних акаций, зеленые, как детство, и красные, как война.

Мама рассказывала мне, что первые шаги я сделал сам. Была открыта дверь в сад. Я встал сначала на четвереньки, потом на ноги и пошел к светлому прямоугольнику из темной комнаты. Я шел на свет солнца…

Я спросил, какого цвета были у нас стены и что я мог видеть в проеме двери. Стены были темно-красные, ответила мама, а из комнаты я мог видеть кизиловые кусты и зелень орешника. Было лето.

…Зеленое, красное, зеленое — таким был мир моего раннего детства. И я вышел из него однажды навсегда.

И не вернуться назад. Ни в раннее детство, ни в позднее, ни в юность, ни даже в молодость… Ого, сколько позади! Собрать свои воспоминания бывает так же трудно, как по отдельным краскам понять, что такое нарисовано на картине.

А я попробую все-таки. Ну пусть не подряд, пусть поначалу и не так гладко пойдет дело: ведь у меня неладно с памятью. Отбило ее на фронте. Контузия не такая чтобы страшная. Начну вспоминать, сосредоточусь, — ох, как четко все вырисует память! А стоит чуть расслабиться — потерять нить, скажем, или устать, — и готово: сутками, бывало, не могу вспомнить, на чем я остановился. Но ладно. Что ж тут поделаешь, стоит начать… Тем более, что теперь уже все реже у меня с памятью заскоки. Вот у меня и на уроках так бывало. Теперь, правда, прошло. Я ведь забыл сказать, что я учитель истории. Первое время, придя в класс, я всегда спрашивал ребят: