Пермские чудеса (Поиски, тайны и гипотезы) - Осокин Василий Николаевич. Страница 29
Добролюбов писал, что если приятно восхищаться бархатом лугов и запахом черемухи младой, если весело отдыхать под липою густою, и смотреть, как облаками раскрасилась даль, или стоять неподвижно, в далекие звезды вглядясь, то отчего же не столь же хорошо прислушаться к внутренним движениям собственной души, передавать субъективную жизнь своего сердца? «Вам могут нравиться пейзажи, но это не мешает мне любить жанристов или портретную живопись. Что же касается до того, что талант г-жи Жадовской не в пейзажах — это, мы полагаем, успели уже заметить читатели даже из тех выписок, которые мы привели.
Но ведь у Жадовской много пейзажей, картин природы, не так ли? Конечно, так. И вот что говорил Добролюбов по этому поводу: „Любовь к природе, наслаждения красотами ее вовсе не чужды таланту г-жи Жадовской. Но, если так можно выразиться, природа служит для нее только средством для возбуждения тех или других мыслей и воспоминаний. Возьмите любое стихотворение, — в каждом вы это заметите“.
И вновь цитирует Добролюбов ее стихотворения, и вновь убеждается читатель, что действительно природа для Жадовской почти всегда служила лишь поводом передать свои мысли и чувства, а зачастую и думы о судьбе народа. Вот почему заканчивает он свою статью двумя самыми лучшими ее стихотворениями „Грустная картина“ и „Нива моя, нива“».
Если бы Жадовская написала только одну «Ниву», то уже это стихотворение вошло бы в хрестоматии. Составители их не всегда могли и не всегда решались включать безотрадно-обнаженную «Грустную картину», но «Нива» проходила. Между тем в этом стихотворении звучит такое страстное упование крестьянина на урожай, такая любовь его к земле, зависимость от нее, что внутренняя социальная «подкладка» произведения каждому ясна. «Нива моя, нива» стало классическим произведением русской поэзии, и кто не знает великолепных строк его:
…В 1860 году слабое от природы здоровье Юлии Валерьяновны расстроилось настолько, что по требованию врачей она едет на курорт Гапсаль (нынешний Хаапсалу в Эстонии). Здесь она познакомилась с Николаем Алексеевичем Некрасовым, которому еще раньше посвятила свое произведение: «Стих твой звучит непритворным страданием». Сохранились воспоминания, что поэт отнесся к Жадовской «с сочувствием». Там же, в Гапсале, она встретилась со старым доктором, давним знакомым Карлом Богдановичем Севеном. Он сделал ей предложение. Жадовская приняла его, чтобы избавиться от тирании отца.
По возвращении в Ярославль она перестала писать стихи. А ее рассказы и повести («Женская история», «Отсталая» и др.), хотя и передают черты времени, отражают в какой-то степени революционно-демократические идеи 60-х годов, ратуют за освобождение женщины, по художественным качествам не могут идти в сравнение со стихами.
Что же с ней случилось, почему перестала она писать? По этому поводу были разные суждения (болезнь; наступившее якобы господство других направлений в литературе и т. п.). Думается, что дело здесь в ином. Стихи Жадовской как бы поглотила могучая поэзия Некрасова, писавшего, по существу, на те же темы, но несравнимо глубже. Его «муза гнева и печали» звучала столь громко, что голос Жадовской стал почти не слышен. Так, по крайней мере, казалось ей. Сама она, явившаяся до известной степени предшественницей Некрасова, горячо приветствовала появление его поэзии.
Однако несколько ее стихотворений, как уже говорилось, навсегда остались в отечественной литературе. Это и «Нива», и «Грустная картина», да и некоторые «интимные» стихи: «Я все еще его, безумная, люблю», «Ты скоро меня позабудешь» и другие. Последние два стихотворения стали широко известны — первое переложил на музыку Даргомыжский, второе — Глинка. Через всю жизнь пронесла Жадовская свою неудавшуюся любовь к Перевлесскому, и она наполняла и ее стихи, и ее прозу.
Юлия Валерьяновна умерла 23 июля 1883 года в усадьбе Толстиково Буйского уезда и похоронена в селе Воскресенье при большом стечении искренне скорбевших местных жителей.
ЖИВАЯ РЕЧЬ XVII ВЕКА
…язык, на котором говорили русские лет уже тысячу… которым писал письма Иван Грозный… митрополит Макарий и протопоп Аввакум… ничуть не умер, потому что он народный…
День угасал. Солнце спряталось куда-то за могучие стволы бронзовых сосен, особенно кряжистых и величавых здесь, на берегу Москвы-реки, у старинного села Уборы. О древности этого поселения свидетельствовал храм XVII столетия да известняковые надгробия с давно стершимися церковнославянскими надписями.
Я люблю этот уголок Подмосковья. Неподалеку от него Левитан писал последнюю свою картину «Летний вечер»: за околицей, за зубчатой линией леса догорает закат. Это прощальная вечерняя песня прекрасного художника, исполненная глубокого лирического настроения. Он славил мир и покой на родной земле…
И вот однажды, осенью 1944 года, я побывал в этом уголке. В тот тихий левитановский вечер, настоянный запахами сухого сена, я испытывал ни с чем не сравнимое чувство покоя, согретое верой в близкий победный исход войны.
Я уселся на крутой берег, а вокруг меня и подо мной с писком перепархивало великое множество стрижей; на прибрежном откосе виднелись лунки, в которые они то и дело влетали.
Земля, впитавшая за день тепло, отдавала его воздуху, лиловеющему небу. В одиноких копнах сена неумолчно звенел кузнечик.
По берегу мимо меня медленно прошел высокий, плотный человек, показавшийся мне знакомым. Был он одет в изящный темный костюм, в одной руке держал шляпу, в другой — палку.
Вот он остановился на мгновенье и, оглядывая что-то, чуть повернулся в мою сторону. Массивная голова, лысеющий лоб, строгое выражение лица, внушающее невольное уважение… Да это же Алексей Николаевич Толстой!
Давно уже мне хотелось поговорить с ним. Но, рассуждал я, разве имеет право вот так, запросто, познакомиться с Алексеем Толстым неизвестный студент, мечтающий сделаться писателем. Послать же Толстому свои рукописи я не решался.
И вот случай. Но как им воспользоваться? Не догонять же писателя…
На мое счастье, Толстой сел на скамейку, о существовании которой я не знал.
Я растерянно медлил, но что-то подсказывало мне: знакомство состоится. Набрался храбрости и подошел.
— Здравствуйте, Алексей Николаевич!
Мне показалось, что Толстой вздрогнул от неожиданности. Так, наверно, и было.
Я смутился и потупился, а он осматривал меня строгим и недоумевающим, как мне казалось, взглядом.
Только внимательно оглядев меня, он привстал и тихо ответил: «Здравствуйте». А еще через мгновенье я услыхал такое же негромкое приглашение сесть.
Я сидел и молчал. Молчал и Толстой. И снова я стал внутренне ругать себя за нерешительность, а в то же время собирался с мыслями: что бы такое сказать, как начать?
Не знаю, понял ли Толстой мое состояние, но он заговорил. Как бы продолжал разговор сам с собой:
— Красота и тишина. Словно и войны нет. А она ведь и сюда подступала. Жива, сохранена нами Родина!