Муравейник Russia. Книга вторая. Река (СИ) - Шапко Владимир Макарович. Страница 88

 

     На другой день солнца не было. Под развешенными дождями летели, бесконечно закруживали себе головы прогорклые сиротливые стожки. Гоша в окно больше не глядел. Каждые полчаса, подвязанный белой салфеткой – ел. Набирался сил, казалось, на всю предстоящую взрослую жизнь. Тугой затылок его был неподвижен. Пошевеливались только красные ушки. Иногда слезал со второй полки его брат. Угрюмый дикой подросток. Сидел. Брошенный один на один с угрями, с упорным своим онанизмом. Мать его явно побаивалась. Костя, съешь пирожок! – говорил ему жизнерадостный Гоша. Малиновые ушки у Гоши были как две кулинарные розки, прилепленные к булке. Морду брата перекашивало. Будто штольню. Брат лез на полку. Предлагал пирожок Гоша и дяде. Дылдову. Но тот поспешно отказывался. Благодарно гладил затылок мальчишки. Живой тёплый затылок можно было мять как пластилин, и это… терзало почему-то душу. До слёз, до боли. Дылдов путался в чужом детстве, путался в своем детстве, в чужой жизни, в своей жизни. Ночью опять не спал. Уходил в тамбур, без конца курил. На какой-то станции луна выглянула из-за угла пятиэтажного дома. Как соглядатай. Не скрывающий себя. Бездомные собачонки на дальнем пустыре взлаивали на неё, тявкали, выли. Поезд тронулся. Луна уплывала. Надменная, жёлтая. Хотелось бить и бить башку о стекло, о стены тамбура. Только бы выбить жёлтую б… из головы!..

<a name="TOC_id20266093" style="color: rgb(0, 0, 0); font-family: "Times New Roman"; font-size: medium; background-color: rgb(233, 233, 233);"></a>

<a name="TOC_id20266096"></a>19. «Чего делаешь-то, дура!» (Зенов)

     …Она сказала ему, что давно за ним наблюдает, хихихи. Как он здесь ошивается. На станции. В Ступино, хихихи. Грибочки какие-то перед ней, ягодки в банках и плошках, выставленные прямо на землю. На асфальт. Наблюдает с позавчерашнего дня. Как только он слез с московской электрички, хихихи. Надолго к нам? В славный город бичей Ступино, хихихи? Из Москвы, что ли, попёрли, хихихи? Он огрызнулся: твое какое собачье дело? Отошёл. Стерва. Августовское солнце жгло. Однако жрать хотелось по-прежнему нестерпимо. Как пёс, полакал из фонтанчика возле билетных касс. Бабёшка всё хихикала, подманивала. От загара тощие ручонки и мордашка были как у муравья. Ну же! Иди сюда, хихихи! Вроде как посторонний – подошёл. На вот, порубай! Схватил сорокакопеечный ливер в кишке. Выдавливал в рот, как из тубы космонавт. Начал рвать зубами. Вместе с кишкой. Хлеба, хлеба возьми, хихихи. Снова лакал из фонтанчика. Небо наклонилось, грозилось скользнуть, улететь вбок. Постоял для устойчивости. Потряс головой. Потом, особо не думая, как всё тот же пёс, пошёл за бабёнкой. Бабёнка размашисто шла впереди с сумками-ведрами на руках, пиная длинную чёрную юбку. Пиная, можно сказать, макси. Зада у бабёнки не было. За складками матерьяла егозила будто бы шпулька. Челнок. С час, наверное, ехали автобусом. Платила бабёнка. Верка, как она назвалась. (А тебя как? Зенов? Фёдор? У, какой гордый, хихихи!) В густом черёмушнике лазил, гнул деревья. Наклонял к земле. Обирала черёмуху Верка. Всё лицо было в тенётах, как в засохших соплях. Протягивались куда-то в небо осенние нескончаемые радужные паутины. Бабёшка тараторила без умолку. От черёмухи с чёрным ртом – как беззубая. Бичиха бича видит издалека, хихихи! Работай, Федя, хихихи, отрабатывай кредит! Ели на пологой сползающей к ручью поляне. Верка круто запрокидывала портвейную. Потом разбросалась на траве. Разбросались точно просто её юбка и мужская рубашка с закатанными рукавами. Одолевало любопытство. Что – и тела как такового нет? А ты посмотри! Как от взрыва, взметнулась юбка. Мгновенно явив ему взведённую, готовую стрельнуть рогатку. На которой белья и не ночевало. Чего делаешь-то, дура! – отпрянул исследователь. Потом он гнался за женщиной, ломился кустами. Ухватив за юбку, протяжённо падал с женщиной. На муравьиной куче, руками, за бедра, вздёргивал себе утлую голую эту её шпульку. Никак не мог вложить. Разбросав руки, бабёнка скулила над муравейником сукой… И вспыхнуло небо радугой, и затряслось, и начало разваливаться, и точно перекинулось разом, отбросив его в сторону. Женщина быстро отползла, всё скуля. И уставились друг на дружку. Возле порушенной кучи. Сплошь облепленные муравьями – как обгорелые монстры, выползшие из пожара… И снова бежали. И снова протяжённо падали… Кружили над ними какие-то летательные аппараты с моторчиками. Лёгкие, как комары. Бошки в касках тянулись, пытались разглядеть.

<a name="TOC_id20266106" style="color: rgb(0, 0, 0); font-family: "Times New Roman"; font-size: medium; background-color: rgb(233, 233, 233);"></a>

<a name="TOC_id20266108"></a>20. Абсолютно пожарные глаза бича! (Дылдов)

     …В город, как принято было писать, N, совсем незнакомый ему, Дылдов прибыл пять лет назад во всём новом. В новейших джинсах, как в гнутых фанерах, от которых уже натёрло в паху, в новой попугайной рубахе навыпуск, в мокасинах. Тоже новых. В одной руке он удерживал портфель (новый), где покоилась рукопись начатого рассказа, бритва «Нева», чистые носки (штопаные, правда), пачка сигарет, в другой – прозрачный пластиковый пакет с большой японской электронной куклой. (С куклой этой была целая история. Увидел её на японской выставке. Дома. В Москве. Три дня приезжал на выставку и ходил вокруг куклы. Мало понимая, что происходит вокруг. Кукла плакала, смеялась, разговаривала. Говорила по-русски «па-па!», «ма-ма!», «дай-дай!» Япончик-продавец с резиновыми щёчками сам походил на куклу – кланялся почти без остановки: пожалиста! пожалиста! пожалиста! Кукла стоила немыслимые деньги – сто восемьдесят рублей. Две зарплаты дворника в Москве! На третий день решился. Купил. Заняв деньги у Серова и Новосёлова. Один дал, вернее – одна дала, Евгения, сто рублей, другой (Новосёлов) остальные восемьдесят.)

     В паспортном столе города N случилось недоразумение. Он назвал фамилию Гражданки. Пожаркина Алина Петровна, 50-го года рождения, 23-го февраля. В День, так сказать, всех мужчин. Таковой в городе N не оказалось. Зато обнаружилась некая Пожарская Алина Петровна. (Чувствуете разницу?) Тоже 50-го года рождения, тоже 23-го февраля. Не она ли? И дочь у неё 69-го года рождения, Дылдова Анжела Алексеевна. Как вы и сказали. Записывать адрес? Конечно, конечно. Это они. Надо же, Пожаркина – и Пожарская теперь. Прямо киноактриса. Так, глядишь, и Анжелке присобачит. Сделает Пожарской. Да ладно. Дом нашёл в микрорайоне возле реки. Дом был обычный, пятиэтажка серого кирпича, правда, новой планировки – просторные в цветах лоджии во двор, забитый пыльной июльской зеленью. Но на детской площадке было почему-то пусто. Только какой-то мальчишка рывками прыгал на одной педали (что-то случилось у него со второй) – как инвалид на одной ноге. Да ладно, ладно! Чёрт с ним! С мальчишкой! Однако пацан ещё раз пронырял мимо, уже вроде приглядываясь к взъерошенному Дылдову. Потом вообще стал накруживать. По-прежнему поднимаясь и опускаясь на одной педали. Ну, чего тебе! Шерлок Холмс! Гони дальше! Мешаешь! И, как и должно было случиться – он увидел их. Сразу после пацана. Направляясь к одному из подъездов, они прошли совсем рядом, не видя его за кустами, куда он мгновенно упрыгнул. Жёлтый барашек надо лбом жены (бывшей! бывшей!) как всегда торчал дыбком. По-прежнему блеял. Но от худенькой и бесшумной когда-то дочки не осталось и следа – теперь это был крупный упитанный ребёнок (в мать! в мать!) девяти лет с бурыми, как куличи, щеками, затиснутый в джинсы и белую майку. Дылдов хватался за грудь. Сердце колотилось страшно. Женщина и ребёнок скрылись в раскрытой двери. Идти следом, бежать? Нет. В таком состоянии невозможно. Чуть не падая, взмахивая портфелем и сумкой с куклой, точно пытаясь ими опереться на что-нибудь, шёл со двора, всасывая воздух в себя, как насос. Автобус № 3, куда он влез, чтобы успокоиться, кружил по скученному центру, где в общем-то ничего особенного не было – обычная мешанина старых и новых (высоких) домов. Проплыл городской парк. С целой псарней брыластых дубов. Вдруг – пенитенциарный храм. За высокой стеной. Весь в намордниках. Будто в толчках для людей. Удушающе обработанных хлоркой… И автобус неожиданно опять выкатил к реке. Только дальше, за микрорайоном. Проезжая довольно длинным коммунальным мостом, Дылдов с интересом смотрел на реку (судоходную, против течения к мосту зарывался катер с баржей). На правом берегу по буграм увязали в зелени стада пятиэтажек, а на левом – вдоль слободки, какой-нибудь местной Нижегородки, тянулся длинный пляж – с грибками, с кабинками для переодевания, с пивными и квасными бочками на колёсах, с купающимися и заплывающими, с отдельно лежащим на песке вялым осьминожьем из парней и девиц. Сошёл сразу за мостом. Остановка так и называлась – «Пляж». Сняв мокасины и носки, босиком стал спускаться с эстакады вниз на песок. С литровой банкой (банку купил у старухи возле бочки) сидел на песке, потягивал холодное пиво. Купающихся было мало. Или просто так казалось – слишком много раскинулось вокруг песчаного простора. Самому бы искупаться – да плавки не взял. Забыл. По реке плавилось солнце. Как спутанные рыболовные сети, сносило диких утчонок. Утчонки тонули, удёргивались и снова всплывали. Чёрная продавщица пива с бочкой, как муравьиха с личиной, всё принимала загар, который прилетал к ней, наверное, с самого Чёрного моря. Из газеты Дылдов начал сооружать себе шлем-кораблик. Чтобы быть на манер штукатура-маляра. От извести словно бы, от краски. Приходилось когда-то и малярить. Да. Всё было. Уже рогатый – длинно потянул из банки. Да. Метрах в пятнадцати трое играли в карты. Один из них, видимо, инвалид (валялись костыли на руки, наручные), иногда смотрел на него, Дылдова. Из-под панамки пельменем. Был он в майке, но в штанах. То ли цыган, то ли гагауз. С лицом узким и рябым, какой бывает револьверная рукоять. Уводил лицо к картам. Жильной, сандаловой какой-то рукой бил на песке чужую карту. Второй картёжник был сродни хряку. Обтянутому тельняшкой без рукавов. Бровастый. Подолгу сопел над картами. И, наконец, третий – мальчишка лет семнадцати в плавках. Очень белый почему-то. С плоским животом и грудью похожий на ленту. У этого карты – прятались и вновь возникали. Дрессируя их, он тянулся, норовил высмотреть у Хряка. Его карту. Хряк замахивался – мальчишка с хохотом отпрыгивал. Главный был вроде бы… цыган. Да, цыган он, конечно. Он вставал, вдевал руки в костыли. На поспешное движение лентового парня говорил: «Я сам». Переставлялся с костылями и бидончиком к пиву, как какая-то тощая, сильная, злая металлоконструкция. Смахивающая на металлического журавля. В такой же манере – возвращался. Складывался на песок частями. Отдавал пиво мальчишке для разлива. Выпив по стакану-другому, играли дальше. После двух банок (пива), опустошённых почти залпом – Дылдов почувствовал лёгкость, подъём. Дылдову требовалась теперь компания. Требовалось с кем-нибудь поговорить. Можно к вам? – поставил полную свежую банку с пивом возле компашки. Сыграть что ли хочешь? – вывернул из-под шляпки глаза цыган. Как дуплетом шмальнул. Да что вы! Я не игрок! А что так? Цыган сдуплетил во второй раз. Азарта нету! Напрочь! Дылдов смеялся. А уже через минуту рассказывал – кто он такой. Откуда прибыл в город N, и, самое главное, для чего, зачем! Понимаете, семь лет не видел их! Семь лет! Ни её, ни ребёнка! А сейчас увидел во дворе – и не могу! Верите? – всё смеялся Дылдов от счастья. Руки картёжников стали работать с большим замедлением и даже забывчивостью. Очень серьезно картёжники Вслушивались В Лоха. Вслушивались точно в пожизненный свой невроз. А лох уже доставал, демонстрировал куклу. Куклу в работе. (Кукла пищала «ма-ма!», «дай-дай-дай!») Убирал в пакет. Вновь копался. Теперь уже в портфеле. В новом, импортном, еще плохо открывающемся. Показывал фотографии, где он был снят ещё в семье. Вот они! вот они! Это жена, а это дочка! Анжелкой её зовут! Вот она! Два с половиной года ей тут! Картёжники – как закаменели над фотографиями. Молчали железно. Карты были брошены, валялись на песке. Ну и что думаешь делать? (Это опять цыган. Из-под шляпки.) Вечером пойду. Теперь, наверное, только вечером. Сейчас – верите? – не могу! Уже через десять минут он пил с ними водку, на которую дал денег (на литр) и за которой сгонял куда-то белый плоский парень. Дылдов говорил без умолку. Смеялся, скакал по своей жизни с пятого на десятое. Но в общем-то всё было понятно. Представляете? Пожарская теперь! А? Какая – Пожаркина? О чём речь? Алина Пожарская! Киноактриса! Певица эстрады! Ха-ха-ха! Дылдов был счастлив. Ему наливали, его слушали (ну, давай! за Пожарскую твою!), совали пирожки. Вроде с мясом-с-рисом. Больше с рисом, конечно. Покупные. Белый парень принес. С водкой. Молодец. Почему ты белый такой? В подземелье, что ли, сидел? (Это уж точно! – смеялись все трое. – В подземелье! Хих-хих-хих!) Дылдов жадно ел, почувствовав голод. Дылдов наваливался на пирожки. С поезда во рту ничего не было. Вы уж извините. Ешь, ешь! Закусывай! Только как же без стопаря?! Ну-ка, давай, ещё по полстакашку! Дылдов чокался, торопился жевать, дожёвывать, давился, но выпивал со всеми, не отставал. Тем не менее, что-то мешало ему. Так бывает, когда кто-то стоит за спиной. Сопит тебе в затылок. Дылдов обернулся. Метрах в десяти на песке полусидела очень тощая… цыганка. Точно – цыганка. Что за чёрт! Родственница она, что ли, цыгану? И странно было, что она, цыганка, оказалась на пляже. Раздетая. В жёлтом купальнике – будто в жёлтой грелке. И грелка эта не личила ей. И чувствовала она себя в ней явно не очень. Волосы её имели вид жёсткого куста. И потом уже, когда Дылдов отвернулся, куст этот всё время оказывался как-то с разных сторон компании. То справа, то слева. На отдалении. Его точно передвигали по песку, с ним ползли по-охотничьи, из-за него выглядывали, не приближаясь. Цыган ругался. Кричал что-то женщине. По-своему, по-цыгански. Чего ей надо, Гриша, а? (Цыгана звали Гришей.) Да не обращай внимания, Алёша! Не хочет, чтоб мы пили! Цыган, продолжая кричать, грозил женщине. Кулак его вверху походил на болтающийся металлический спутник. На первый наш бип-бип-бип, рвущийся в полёт. Медленно – как обезножевшая – цыганка переползала на коленях и руках подальше. По-прежнему дикая и нелепая в жёлтом своем купальнике… В какой-то момент Дылдов ещё успел подумать: зачем он здесь? среди этих троих? На реке байдарочник пропадающе налопачивал веслом. Как уголовник, выпущенный на прогулку. Пятнадцать метров вниз. Пятнадцать метров вверх по течению. Задерживался только на поворотах. Зато потом – наяривал. Другие байдарочники смотрели на него как на полоумного. Отдыхая, сплывали группкой посередине реки. С опущенными вёслами будто побитые комары… Зачем всё это виделось и запоминалось? Для чего? Для чего он тут? Среди этих троих? Он – Дылдов? Однако через час (а может, и два прошло), когда была выпита последняя бутылка, да ещё с пивом, да на жаре, на солнце (Дылдов так и не искупался), когда сознание его, как пугливая птица, начало срываться и улетать – троица принялась поднимать его с песка. Под понукания цыгана старались хряк и плоский парень. Давай, давай, Алёша! Покатаемся на лодке! Освежимся! Не ленись! Под руки Дылдова повели вдоль реки, вроде бы к лодке. Портфель и куклу он держал на растопырку, как спасатель, точно вытащил их из реки. Вдруг увидел прямо у ног подползший куст с цыганкой, глаза её – точно пальцы. Не ходи с ними, не ходи! Милый! Не ходи! Цыганку начали отпинывать. Цыганка отскакивала, отползала. И снова вязалась. Теперь хватаясь за палку цыгана, выскуливая ему что-то, умоляя. Цыган бил её палкой. Второй инвалидной палкой. В железной пасти его, как в зверинце, метались матерные слова. И цыганка словно опять с отнявшимися ногами извивалась, мучилась, точно никак не могла выползти из жёлтого своего купальника. А цыган – выколачивал её из купальника. Как из выползка змею. Ну ты! Чего делаешь, подонок! Дылдов расправил плечи. Ну-ка, козёл! Цыган продолжал бить. Работал уже как инвалидная, вся изломавшаяся коляска. Ах ты, сволочь! Дылдов пошагал на выручку цыганке, бросив вещи и засучивая несуществующие рукава. Вдруг небо кинулось к нему, придвинулось. Каким-то пахучим цветком. И притом жёлтого цвета. Странно. Вскинув голову, встав на носочки, он недоверчиво понюхал его. Будто растрёпанный пион. И вроде с этим пионом, задохнувшись им – опрокинулся. Навзничь. Раскинув руки, раскинув ноги. Трое сразу окружили его, склонились. Искажённо-длинные снизу – точно по?росли. К глазам сначала надвинулся хряк в тельняшке. Сердитые брови его были как стойкие самурайские мечи. Следом прилетело к засыпающему зрачку молодое, выпитое тюрьмой лицо парня. Сложное. Будто ухо. Затаенно обдыхивало, обдувало перегаром. Улетело вверх. Готов!