Попутчики - Горенштейн Фридрих Наумович. Страница 20
— Я говорил Леониду Павловичу, а теперь скажу тебе — напрасно вы так поступили. Пан Панченко — человек крепкий, об него можно зубы сломать. А геру гебитскомиссару теперь не до театра.
Вскоре я понял, на что намекал Гладкий. В театральных своих восторгах я даже не заметил, что немцы стали угрюмей и злей. И понял я это сначала телом, а уж потом разумом.
Однажды, выходя из театра, я увидел грузовую машину с людьми в мятых шинелях и рваных гимнастёрках. Это были советские военнопленные. Увидав меня, сразу несколько человек попросили закурить. Я ранее вообще не курил, но когда начались репетиции, пристрастился, и у меня всегда с собой было курево. Я достал пачку сигарет и отдал всё. Тогда пленные начали просить денег. У меня было шесть рублей, я протянул их одному из пленных, и в это время появился немец с собакой, который так сильно ударил меня, что я упал. Немец дал команду собаке — «взять». Собака бросилась ко мне. Я увидел жёлтые звериные клыки и мягкий розовый язык, который лизнёт моей крови, если собака сомкнёт челюсти на горле. Вообще я боюсь собак, особенно сторожевых. Если вы помните, я рассказывал, как на меня бросилась красноармейская собака, но ту держали на поводке. Этой же дали полную власть надо мной, однако властью своей она почему-то не воспользовалась. В немецкой овчарке много волчьей крови, а сытый волк яростен лишь в схватке. Покорное горло перегрызть ему не интересно, если оно не предназначено в пищу. Лёжа, я глянул прямо в собачий глаз у своего лица, и этот собачий глаз вдруг в последнее мгновение остыл, из красного став золотисто-карим. Тогда немец плёткой ударил сначала собаку, потом меня два раза, сел в машину и уехал с провинившейся собакой и пленными. Во рту у меня было солоно и липко от крови, потому что второй удар попал в зубы. Губы мои вспухли и стали твёрдыми. С трудом поднявшись с земли, я увидел на театральном крыльце Романову. Она подошла ко мне и протянула свой надушенный кружевной платочек, чтоб я приложил его к разбитому рту. Тогда я, чуть не плача от ненависти и обиды, морщась от боли, с трудом шевеля языком, сказал ей, хоть знал, что она живёт с немецким офицером:
— Наши были хороши, а эти ещё лучше.
Словно не расслышав сказанного мной, она посоветовала вернуться в театр, чтоб пополоскать рот водой с йодом. Время было послерепетиционное, в театре почти никого не было, и я прошёл вслед за ней в её гримировочную. Это была небольшая, хорошо обставленная привилегированная гримировочная на двоих. Соседка Романовой — жена директора и главрежа театра Гладких, артистка Мария Гурченко. Но сейчас в опустевшем театре с Романовой был здесь я, избитый Саша Чубинец. Романова усадила меня на мягкий диванчик, поставила передо мной тазик и быстро, умело, своими красивыми пальчиками приготовила раствор йода с водой, которую налила в кружку из кувшина. Впервые я видел так близко от себя эту общепризнанную городскую красавицу, да ещё хлопотавшую ради меня и вокруг меня. Колдовское воздействие реальной красивой женщины так велико, что лишь испытавший подобное понимает, как бледны и по-детски беспомощны все поэтические мечты о женщинах. От полосканий йодом полегчало зубам и языку, но губы продолжали казаться чем-то посторонним, твёрдо придавленным к моему лицу.
— К губам надо компресс, — сказала Романова и скрылась за какой-то ширмочкой из бамбука, начала там возиться, что-то переставлять, чем-то греметь, послышался тревожно-волнующий шелест шёлковой ткани, и Романова предстала передо мной, переодетая в шёлковый, длинный до земли тёмно-синий капотик, отделанный кружевами у горла и на рукавах, чуть длиннее локтя. Я даже представить себе не мог, что существуют такие капотики. Те, кто подобно мне видят женщин высшего качества лишь как драгоценности в витрине ювелирторга, не могут быть реалистами в мечтах и творениях своих. Они вообще мало внимания уделяют одежде женщины, думая более о её лице, о цвете её глаз и волос, а в особенно смелых мечтах о её скрытых под одеждой запретных местах, служащих наградой лишь счастливцам. Между тем, у женщин высшего качества существующие реально и лицо, и глаза, и даже призовые места украшены платьицами, капотиками, трусиками и прочими предметами туалета, как ювелир украшает алмаз или слиток золота. Действия Романовой были вполне обдуманы и целенаправленны. Понаблюдав за эффектом, который она на меня произвела в этом капотике, Романова скрылась за ширмой и вернулась с бутылкой настоящей московской водки, о существовании которой я совсем забыл в военной суете и бедах. Откупорив бутылку, она смочила водкой кусок бинта и велела приложить компресс к губам. Почти сразу же полегчало, и постороннее от лица было отнято, но опять начали болеть язык и зубы, на которые проникла водка. От боли мне стало приятно, потому что всё, что далее происходило, воспринималось мной как бы в безвоздушном эфире. Отняв компресс ото рта, я с Романовой чокнулся гранёными стаканчиками, закусывали мы настоящими московскими шпротами. Мы выпили два, нет, четыре гранёных стаканчика. После этого Романова вдруг заплакала и начала говорить, как она глубоко несчастна и как ей надоели немцы, которые, по её словам, «совершенно не умеют красиво видеть жизнь. Меня считают распутной немецкой сукой, а ведь я это сделала, чтоб спасти свою маму, которой, как жене партработника, грозила смертная казнь. И даже сама мама, ради которой я пожертвовала своей честью, не понимает меня». Мы выпили пятый, уже из второй бутылки, и Романова, заливаясь слезами, отчего красивое лицо её несколько попортилось, сообщила мне доверительно, почти на ухо, как ей отвратительно лежать в постели с теми, от которых «пахнет не по-русски сладко и гадко, ликёрами и шоколадом. И рот у них не живой, мятный, и они более за грудь щипаются, за попку, чем удовлетворяют желания. Вся грудь и попка у меня в синяках». И показала мне грудь, расстегнув кружевной, заграничный лифчик. Замечательная грудь её с розовым соском настоящей блондинки действительно была в синяках.
— А какой муж у меня был, — продолжала причитать сквозь слёзы Романова, — Витя… Петлицы синие, два кубаря… Атлет, поднимал меня как пушинку. И всю исцелует, всю исцелует. Как хочется мне вновь почувствовать настоящий запах изо рта русского мужчины… Поцелуи с водкой, с лучком и селёдкой.
Мы поцеловались. Прямо к моим губам, разбитым немецкой плёткой, прижался её ротик и отлепился лишь для того, чтоб сказать:
— Сними с меня трусы.
Эта высшая игра женского артистизма словно опять шибанула меня по голове плёткой, однако вогнав не в боль и страх, а в восторженную какую-то силу, почти дикую, наподобие той, какая владела мной во время голода: желание убить и сожрать птичку. Лёгкие женские трусики красавицы Романовой вдруг показались мне птичкой, а кружева — перьями. Я метнулся вперёд, поймал на гладких бёдрах, но не снял их, а убил, то есть разорвал. Мои же грубые брюки красавица Романова бережно расстегнула своими умелыми пальчиками. После этого она, как девочка, как дочка уселась на колени мне, хромому крестьянину Чубинцу. Дальнейших подробностей не помню.
Знаете, некоторые мужчины, подвыпив, любят в компаниях вспоминать разные подробности. Но ведь никаких подробностей в этом деле нет, особенно когда всё по-настоящему. Конечно, если ты при этом замечаешь, который теперь час и кончился ли дождь за окном, то подробности имеются, но тогда этого нет. Мне и самому подобное приходилось испытывать с подробностями, то есть по сути просто совершать совместно с женщиной, женой ли, не женой ли, физическое действие, недаром именуемое в медицинской, педагогической и прочей скучной литературе — половой акт, половое действие. Но то, что свершилось со мной в первый и последний, к сожалению, раз под понятие действие не подходит. Действие, это нечто имеющее начало, конец и середину. То же, что я испытал, было из одного куска, и где в нём было начало, а где конец, определить не возможно, пока оно существовало. По исчезновении же тем более никаких подробностей припомнить нельзя. Что может припомнить пришедший в сознание? Либо тьму, либо свет. А какие же тьма или свет подробности? Они и на части-то не делятся.