Ржавый-ржавый поезд (СИ) - Ролдугина Софья Валерьевна. Страница 5
Арон глухо заворчал, будто пытался выплюнуть вставшую поперёк горла кость.
– Да конечно, сплетни! Я Клермонта подольше тебя знаю, – ощерился он. – Ему что парень, что девка – всё одно. А они на нём гроздьями виснут… сами к нему бегут… Ему только тряпки свои и скинуть надо… ты, небось, тоже. Или он – тебя? Кхе… – Речь Арона становилась всё менее разборчивой, дыхание сбилось. Я напрягся и приготовился бить ему одновременно ножом по предплечью и пяткой – в пах. Это должно было сработать, а мне главное выбраться, тут до Ирминого фургона – пять шагов, а там зверьё. И сама Ирма. – А со мной, значит, ни-ни? Чем я хуже? Он же как глиста, одни жилы, белый весь… А, Келли?
Последнюю фразу он не произнёс – прохныкал… и полез рукой мне под куртку.
На секунду я застыл. Просто дыхание перекрыло – сам не понял, от чего. Даже не отвращение – а хуже, тошнота с паникой пополам. Дёрнулся, сдуру сам себя уколол ножом – и опомнился.
Впрочем, пинаться, когда тебя лапают – то ещё удовольствие.
Попал я удачно, хоть и со второго раза. Арон взвыл смешным тоненьким голоском и согнулся пополам, естественно, выпуская меня. Я развернулся – и полоснул ему ножом по лбу. Царапина, конечно, но кровищи будет – все глаза зальёт.
– Мразь! – проревел Арон, вслепую сгребая воздух перед собой.
Но я успел уже прокатиться под фургоном Ирмы, вскочить на ноги и драпануть между клетками, на ходу перебирая прутья рукояткой ножа. Разбуженные львы, собаки, голуби и дикий лис устроили адский концерт, в котором потонула даже отборная Аронова ругань. А я, петляя, добрался до нашего фургона, надеясь только, что клоуну не стукнет в голову наведаться к волшебнику, и страх перед ним окажется сильнее.
– …Кальвин?
Волшебник не спал.
Я запнулся о порог и едва не налетел на собственный нож, чудом успев вывернуться в последний момент.
– Извини, – я отвёл глаза.
Полоска голой кожи под задранной курткой горела огнём – не разберёшь, отчего, от ночного холода или от пристального взгляда. Окровавленный нож, звериная какофония, грязная ругань Арона…
«Сделай вид, что не понял. Пожалуйста».
Волшебник, как обычно, укутанный в целый ворох шелестящих одежд, стоял, склонив голову к плечу и готов был, кажется, выслушать что угодно, любую дикость, и поверить ей. Потому что рассказал бы я. Но о некоторых вещах рассказывать нельзя. Они пачкают, даже если ты не виноват.
И отмыться потом…
– Это ты нашумел?
Я с облегчением выдохнул. Допроса не будет.
– Ну, да. Прошу прощения.
– Иди спать, – мягко улыбнулся волшебник. – Я ещё посижу здесь, выкурю трубку-другую… Ни о чём не беспокойся, Келли.
От чувства колоссального облегчения меня охватил озноб. Я деревянно кивнул и на четвереньках заполз в фургон. Бросил куртку на сундук, скинул ботинки, штаны, рубашку и до своей кровати добрался уже голышом. Одеяла были заботливо расстелены, а кукла сидела в изголовье, как обычно.
Да. Кукла…
Фарфоровая девочка, в локоть ростом, с красивыми голубыми глазами и золотистыми локонами, в платье из зелёной тафты и лимонных кружев.
Я сгрёб её в охапку и зарылся в одеяла. Меня колотило. До сознания медленно доходило, что могло случиться там, за Ирминым фургоном, перед ареной. То есть по-настоящему могло случиться, не в идиотских сальных шутках или сплетнях…
Хватать воздух получалось почему-то только мелкими-мелкими глотками.
– Пожа… пожалуйста, – горячо зашептал я кукле в белобрысый затылок. – Я так давно ничего не… не просил… пожалуйста, пусть он от меня отстанет… насовсем… пожалуйста, слышишь?
Половина слов и окончаний проваливались куда-то в горло, но кукла всё равно понимала.
Я был уверен в этом.
Шум снаружи постепенно стихал. Ирма пела – негромко, но завораживающе-сладко, так, что даже у меня расслаблялся внутри тугой, колючий клубок нервов. Успокаивалось и Ирмино зверьё, зачарованное игрой обертонов и тягучим сонным ритмом. Хотя слова-то в песне были через одно – пошлейшая матросская брань, и Арону они сулили все муки ада за ночную побудку. Тикали вразнобой развешанные по стенам часы. Металлический запах крови с ножа тонул в ароматах чабреца, старого дерева и голубой полыни, которыми насквозь пропитался весь наш фургон, а с улицы умиротворяюще тянуло некрепким сладковатым табаком…
…табаком, железом и дымом пропахли мы до костей. Бои идут пятый день. У меня – по два вылета в сутки, у Симона – по три, потому что его напарник так и не пришёл в себя, а командир гонит нас вперёд, как сумасшедший. Я уже с трудом понимаю, для чего – ясно, что до прихода основных сил мы Йорсток не удержим.
Симон говорит, что под конец война сошла с ума и просто решила сожрать нас всех.
– Тебя бы в командиры поставить, – вздыхает он, скручивая грубую папиросу из дефицитной бумаги и ещё более дефицитного табака. Заскорузлые, грубые пальцы – не верится, что когда-то Симон был учителем музыки. Он вообще никогда не хотел воевать, но пришлось. – Ты ведь офицер, да? И лётную академию закончил, не то, что половина из наших. И часов налёта у тебя раз в шесть больше.
Третья папироса готова, и Симон передаёт кисет и книгу дальше по кругу. Сегодня наконец раздраконили мои «Удивительные приключения Тодда-Счастливчика», потому что курить хочется смертельно, и ничего, хоть немного напоминающего бумагу, не осталось.
– Из меня вышел бы плохой командир. Я не умею отправлять людей на смерть.
– А это что, обязательно? – встревает Уильям.
Он – третий интеллектуал в нашей маленькой команде, тоже учитель, только не музыки, а литературы. Нам нравятся одни и те же книги и чувство юмора у нас похожее. Сейчас я тоже хмыкаю, когда вижу, как он выдирает для папиросы страницу из главы «Последнее удовольствие приговорённого».
Хорошая вещь – «Тодд-Счастливчик». Всеобъемлющая.
– Обязательно, Уилл. Ты же понимаешь, зачем нас поставили здесь, да?
Он не отвечает мне.
Я нахально экспроприирую одну из папирос Симона, поджигаю от горячего печного бока и вытягиваюсь на спине, заложив одну руку за голову. Навес над нашим лежбищем – чистая формальность. Сухие степные ветры шныряют меж опорами, нагло забираются под китель, а потом летят дальше, колышут высокие травы. В последние месяцы я видел очень много пожарищ – целые выгоревшие пустыни, но эти холмы словно бережёт что-то.
Холмы, трава, тёмно-синее небо в звёздную крапинку да фрагменты старых, ещё довоенных железнодорожных путей в ложбине – вот и все следы обычной жизни.
Да, и ещё тишина. Редкость в последнее время.
– Эй… – зовёт Симон. Я не откликаюсь, и тогда он шутливо толкает меня кулаком в плечо – совсем слабо, точно боится кости случайно переломать. Ну, да, я и в самом начале-то был меньше и хрупче даже изнеженного учителя музыки, а сейчас вообще высох. Птичий скелет… Зато и падать, наверно, будет не страшно. Вот подхватит меня ветер – и унесёт в небо. – Ты уснул, что ли?
– Нет.
Табачный дым горьковатый и вяжущий. Язык постепенно немеет.
– Слушай… А как ты думаешь, когда?..
Симон умолкает. Но ему не надо уточнять, что именно он имеет в виду.
Командир говорил со мной вчера. Показывал и карты, и телеграммы из штаба… Он хотел, чтобы я шёл на это с открытыми глазами.
Странный человек.
– Через четыре дня.
Я закрываю глаза, а когда открываю снова, то на фоне светлеющего восточного края маячат чёрные точки. Штук пять, аккуратный клинышек – жаль, не птичий. Подскакиваю, роняя папиросу в траву, и парни всё понимают без слов.
Уилл ругается смачнее всех.
Недаром он преподавал литературу.
– Кальвин, просыпайся. Пора.
Реальность пахла омлетом с томатами и чесноком, свежим хлебом и чаем с чабрецом. Но привкус во рту всё равно был горьковато-вяжущий – во сне я прикусил золотистый кукольный локон. В распахнутую дверь лился яркий утренний свет, такой осязаемо-плотный, что в нём, кажется, можно было утонуть. Где-то далеко вызванивал минорную мелодию колокол и пели птицы.