Вчерашние заботы (путевые дневники) - Конецкий Виктор Викторович. Страница 83

В Мурманске на отходе эта бедная женщина была пухленькой и даже еще миловидной. Ныне она почернела и превратилась если не в корову, которой хвост ломают, то в уссурийскую тигрицу.

Уходя на мостик, Фомич закрыл все шкафы и рундуки, куда вывалил шмутье супруги, на ключи, чтобы она без него не начала обратно укладываться, но… шкафы-то и рундуки он закрыл, а заветный ящик в столе с самыми ценными своими бумажками первый раз за рейс и не запер. Что, на мой взгляд, да и на взгляд физиолога Павлова, вполне естественно: условный рефлекс на запирание при уходе заветного ящика у Фомича уже полностью разрядился, пока он вертел ключами во всех других шкафах и рундуках, атакуемый еще при этом с разных направлений Галиной Петровной.

Сменять меня Фомич прибыл на мост с опозданием в десять минут и попросил за это извинения.

Видок у него был встрепанный.

А мы как раз наконец услышали разговор какого-то впереди идущего судна с встречным, которое только что прошло Карские Ворота. Ну, обычный разговор. Одно спрашивает про лед в Карском, другое интересуется видимостью в Воротах и т. д.

Встрепанный супругой Фомич, нацепляя треснувшие очки и разыскивая карандаш на штурманском столе:

– А вот мы, значить, тоже ихние информации себе на карандаш. Возьмем, значить, на карандаш, а то слышать-то что? Слышать, значить, одно, а карандаш и бумажка – уже и совсем другое…

Пока он все это разглагольствовал, то вокруг уже ничего и не слышал, и встречные суда все друг другу успели сказать и закрыли связь.

Фомич – у всех, кто в рубке:

– А что они?.. Чего?.. От Оленьего сто пятьдесят? А где Олений-то? Эт как сто пятьдесят? Пеленг, что ли? Это от его если, так пеленг? Или, значить, вот этак?

Я:

– А хрен его знает – пеленг или дистанция: вы же, Фома Фомич, записывали, а не я!

Фомич (забормотав очень глубокомысленно):

– Как так «хрен его знает»? А нам, значить, где получается информация?

Я:

– Вот я и говорю, что хрен его знает, где теперь наша информация!

Раньше он сам с собой не разговаривал. С предметами – разговаривал (с конфетой, например), но не сам с собой.

В данном случае дело было плевое, никакой информации нам не требовалось, потому что видимость была хорошая и все вообще было прекрасно. Но даже если Фомичу какая-то информация нужна была, то он мог выйти на связь и попросить суда ответить на волнующие его вопросы. Ведь если мы слышали их разговоры, то и они бы нас услышали, но Фомич так был встрепан, что даже до такой элементарной вещи допереть не мог. Старпом же, встрепанный в Игарке и Енисее Фомичом, может быть, и мог бы ему это подсказать или просто-напросто сам выйти на связь с судами, но молчал в углу.

И я помедлил в рубке, чтобы дать Фомичу обрести рабочую форму. Вот тогда-то он мне и объяснил причину опоздания на вахту, присовокупив, что с женщинами, значить, ни в море, ни на земле не соскучишься, что он на веки веков зарекся бабу в рейс брать, а виноват во всем стармех, потому что подначивал.

В таком вот, значить, морально-политическом климате мы и вывалились из Азии в Европу.

Дальнейшие события развивались так. Во-первых, к обеду в кают-компанию не явились ни Фомич, ни его супруга. Во-вторых, в капитанскую каюту обед затребован не был, и на тактичный звонок тети Ани капитану с напоминанием, что суп стынет, Галина Петровна бенгальским тигром прорычала нечто неразборчивое. В-третьих, в святая святых был вызван доктор. Храня тайну по Гиппократу, доктор даже мне – его спасителю – ничего о происходящем в капитанском семейном гнезде не сказал. В-четвертых, опять нашел туман, но капитан на мост не поднялся, а я, считая свою миссию законченной, после обеда собрался завалиться спать сном агнца, ибо не спал уже больше суток.

Но Дмитрий Александрович, по привычке к моему присутствию на мостике во время его вахты, о полосе тумана впереди по курсу доложил мне. Так как вплывали мы уже в цивилизованный мир, где могли быть и встречные и поперечные кораблики, и рыбаки любых калибров, и вояки, то пришлось идти на мост.

В штурманской рубке глянул в карту. Болванский Нос был уже прямо по корме. Это северный мыс острова Вайгач. Вам небось и неизвестно, откуда наш «болван». А «болван» – обрубок дерева, воткнутый в землю. На северном мысу Вайгача у ненцев был своего рода храм – несколько десятков таких обрубков. Каждый представлял из себя божество. Божества ненцы кормили, мазали их тюленьим жиром и оленьей кровью, ухаживали за ними. Отсюда и название мыса – Болванский Нос. Потом ненцев перевели в православие и с болванами повели решительную борьбу. И уже полтора века назад ненецкий храм уничтожили. Сделать это было, конечно, легче, нежели взорвать махину Цусимского собора.

Этимология «болвана» в какой-то степени осознается и современными моряками из поморов. Помню, у нас на спасателе был матрос типа Рублева. Когда его посылали на бессмысленно опасное дело на воде, то он говорил: «Я еще не болван, я еще не по уши деревянный, чтоб туда идти!»

Ведь это дерево плавает на воде, а человек в воде тонет.

Так вот, матрос своим заявлением подчеркивал, что вообще он согласен с тем, что бревно он порядочное, но не до самого все-таки конца бревно…

Туман. Плавная зыбь с запада. И в такт зыби плавно приподнимаются и опускаются в планирующем полете спутницы-чайки. Вокруг чаек крутятся темные небольшие птички, которые сами ловить рыбу не умеют, но умеют отнимать ее у чаек в тот момент, когда чайка выходит из пике с добычей в клюве, то есть потеряла скорость и плохо управляется. На Дальнем Востоке этих хулиганок зовут почему-то «солдатками».

В рубке обсуждаются таинственные события в капитанском семействе.

Рублев (голосом тети Ани):

– Прошлый год у Галины Пятровны пиницыт был, апярацию делали. Боль в ей признали – на фсю глотку кричала! Ноне – обострение, но не крячит: нас боиться.

Радист (разглашая служебную тайну):

– Ерунда. Что-то с самим Фомичом стряслось. Он собирался отпуск после ГДР брать, а давеча подмену запросил в Мурманск.

Я (в адрес стармеха, который торчит в рубке, но хранит молчание):

– Андрияныч, а ты что думаешь?

Ушастик (ворчливо и даже истинно сердито):

– Я вот про то думаю, что за Арктику на «Софье Перовской» сделали всего две тысячи триста реверсов, а вы мою керосинку дернули три тысячи шестьсот семьдесят семь раз! И еще хотите, чтобы в машине ничего не горело и все нюансы были в номере! Да как бы мои маслопупики ни крутились, цилиндры стучать не будут и поршни в масле купаться не будут при таких судоводителях. Ведь если очень даже тактично обыкновенную лошадь за два месяца три тысячи шестьсот семьдесят семь раз взад-вперед дернуть, то и у нее хвост отвалится…

Прав дед. На все сто процентов прав.

И, чтобы избавиться от неприятных обличений, я предлагаю последний раз «дернуть» время – перейти на московское.

Все согласны.

Это особенное ощущение – возврат к московскому времени, это ощущение возврата в свою оболочку, под свое одеяло: первая сигарета, например, после обеда вдруг совпадает с последними известиями по «Маяку». И это очень приятно.

Дед манит меня пальцем в штурманскую. Там шепотом объясняет ситуацию. Оказывается, дурацкие радиограммы от «Эльвиры» Фомич не выкидывал, а сохранял в заветном ящике. И супруга всю его любовную переписку надыбала. Ведь ящик он не запер, и она, ясное дело, немедленно засунула туда свой женский нос. Фомич пытался объяснить бенгальской тигрице, что все это пошлые шутки и что хранил он любовные радиограммы, чтобы сдать их в политотдел, партком, прокуратуру, профком, произвести расследование личности отправителя и наказать последнего, но все эти жалкие и вульгарные объяснения на Галину Петровну не подействовали, и она трахнула его по больной башке чем-то тяжелым. Чем именно – Ушастик не знал, но трахнула крепко. И теперь Фомич лежит пластом, а доктор ставит ему клизму или проводит какое-то другое оздоровительное мероприятие. И что он (это уже Иван Андриянович), как парторг и вриопомполит, просит меня навестить Фому Фомича и выяснить, насколько тот в состоянии профессионально исполнять капитанские обязанности, потому что мы все-таки в Баренцевом море плывем, а не на дачном огороде грядки копаем.