Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Яновская Лидия. Страница 57
Может быть, может быть… В самой последней уцелевшей своей дневниковой тетради, в январе 1970 года, Е. С., размышляя об апокрифах, связанных с именем Сталина, пишет: «…Миша всегда говорил: вокруг великих людей складываются легенды, но о каждом только своя, неповторимая для другого» [73].
Как бы то ни было, на «Днях Турбиных» Сталин бывал. На «Зойкиной квартире» — тоже. Правда, реже. Один из «осведомителей» приводит рассказ актера театра Вахтангова о том, что Сталин раза два был на «Зойкиной квартире» и говорил: «Не понимаю, совсем не понимаю, за что ее то разрешают, то запрещают. Хорошая пьеса. Ничего дурного не вижу» [74].
Вождь любил искусство, оно гипнотизировало его.
Между тем Главрепертком ни на минуту не забывал, что разрешение у «Дней Турбиных» — временное, на один год. И ровно через год без труда добивается запрещения пьесы. На закрытом заседании коллегии Наркомпроса, по предложению Главреперткома, Луначарский это запрещение подмахнул — «механически», как будет потом объясняться со Сталиным не умевший своевременно угадывать волю вождя нарком просвещения.
И снова, как и при первом разрешении пьесы, события развиваются с замечательной быстротой.
15 сентября 1927 года состоялось запрещение спектакля. 3 октября Станиславский пишет А. И. Рыкову отчаянное письмо: «…Спасти порученный мне Московский Художественный Академический Театр. Он после запрещения пьесы „Турбины“ — очутился в безвыходном положении, не только материальном, но и репертуарном. Вся тяжесть работы снова пала на нас — стариков, и я боюсь за здоровье и даже за жизнь надрывающихся в непосильной работе старых артистов…» [75]
Получив это письмо, А. И. Рыков передает проблему — для немедленного решения, естественно — своему заместителю, наркому земледелия А. П. Смирнову. 8 октября А. П. Смирнов представляет в Политбюро уже подготовленную им «Записку». «Просим, — пишет нарком земледелия в множественном числе („Записка“ рассчитана на то, что будет подписана и другими лицами), — изменить решение ПБ по вопросу о постановке Московским Художественным театром пьесы „Дни Турбиных“». Основания? Подготовлены и основания. Во-первых, постановка дает возможность «выработки молодых художественных сил»; во-вторых, «вещь художественно выдержанная, полезная» и «разговоры о какой-то контрреволюционности ее абсолютно неверны» [76].
Несмотря на деревянный язык, впрочем, принятый в партийном обиходе, «Записка» составлена так, как надо. В тот же день ее подписывает К. Е. Ворошилов — народный комиссар по военным и морским делам, человек, как правило хорошо понимающий, чего хочет Сталин. «В основном присоединяюсь к предложению т. Смирнова», — пишет Ворошилов. Этого достаточно.
10 октября следует решение Политбюро: «Отменить немедля запрет на постановку „Дней Турбиных“ в Художественном театре…» В конце текста слово-формула: «Опросом», повидимому, означающая поименное голосование, и перечень имен, в таком порядке: Сталин, Молотов, Рыков, Ворошилов, Бухарин, Калинин, Томский [77].
Назавтра подписывается постановление Наркомпроса: «В изменение постановления Коллегии НКП от 15 сентября с.г. разрешить МХАТу постановку на сезон 1927/28 г. пьесы „Дни Турбиных“…» Пьеса тут же вводится в репертуар, причем театру — а следовательно, и автору — очень хорошо известно, что решение принято на самом верху…
(«…Разрешаю играть в Пале-Рояле вашу пьесу „Тартюф“», — скажет Людовик в «Кабале святош».
Как вариантны черновые наброски этой сцены — сладостной сцены обещанной Мольеру защиты! «Если вам будет что-нибудь угрожать, — пробует драматург речь Людовика, — сообщите мне»… Нет, это вычеркнуто… «Господа! — громко говорит Людовик. — Нет ли среди вас поклонников писателя де Мольера?.. Я лично в их числе»… И снова — возвращением к вычеркнутому: «…Писатель мой угнетен… Я буду благодарен тому первому, кто даст мне знать об угрожающей ему опасности»… Здесь, в набросках, Людовик даже пытается шутить: «(Мольеру) Как-нибудь своими слабыми силами отобьемся»… Но, отодвигая собственно покровительство короля, такое соблазнительное перед глазами светской сволочи, уже в этих ранних набросках звучит главное — главное для Мольера и главное для Булгакова: «Отменяется запрещение: с завтрашнего дня можете играть „Тартюфа“ и „Дона Жуана“»!
Потом, в процессе работы, драматург поймет, что в этой фразе — всё, что больше ничего не нужно, не нужна даже ремарка «громко», и принятая в советском обиходе формула «отменяется запрещение» будет заменена замечательно простым: «Разрешаю играть в Пале-Рояле…»
А мелодия мой писатель, прозвучавшая в этих набросках, потом повторится — в гротескном устном рассказе Булгакова о его якобы встречах со Сталиным: «Что такое? Мой писатель без сапог?..»)
Судьба «Зойкиной квартиры» оказалась не менее сложной. Такого «разрешения с запрещением» — только одному театру и только на один год — на «Зойкину квартиру» не было, и комедия в первый сезон успевает кратко пройти в нескольких театрах страны. Кратко — ибо пьесу снимают со сцены настойчиво и разнообразно, каждый раз под другим предлогом. Вот один из документов — письмо в Управление Ленинградских академических театров, 26 ноября 1926 года:
«Настоящим Вы ставитесь в известность, что пьеса „Зойкина квартира“ Булгакова не может быть разрешена ни в одном театре РСФСР, кроме одного Московского, где она идет в настоящее время. И, пожалуй, в Большом драматическом театре — менее чем где бы то ни было, поскольку марка Ленинградского театра способствовала бы еще большей популяризации „Зойкиной квартиры“ и ее автора на советской сцене: разрешение дало бы лишний аргумент провинциальным театрам, и без того домогающимся этой пьесы по хозрасчетным соображениям. К тому же сам Московский театр, осуществивший эту постановку, считает ее своей репертуарной ошибкой».
Подписал за председателя Главреперткома (и, вероятно, сочинял) В. Блюм [78].
Странно, но явное вмешательство Сталина и Политбюро в судьбу «Дней Турбиных» не становится автоматической защитой «Зойкиной квартиры». В разгар сезона 1927/28 года комедия внезапно подвергается полному запрещению. Все перипетии борьбы за сохранение спектакля в репертуаре Театра имени Вахтангова мне неизвестны, но заканчиваются они тем, что 28 февраля 1928 года принято новое постановление Политбюро: «Ввиду того, что „Зойкина квартира“ является основным источником существования для театра Вахтангова, разрешить временно снять запрет на ее постановку» [79].
Как было принято, несколько замысловато: не «разрешить постановку», а «разрешить временно снять запрет на постановку». Тем не менее, ясно. Но тут происходит самое интересное: решение Политбюро проигнорировано! Сохранилась записка А. И. Рыкова — Сталину: «Коба! Вчера был театре Вахтангова. Вспомнил, что по твоему предложению (подчеркнуто мною. — Л. Я.) мы отменили решение Реперткома о запрещении „Зойкиной квартиры“. Оказывается, что это запрещение не отменено».
Как встряхнули Луначарского на этот раз, неизвестно, но уже 9 марта он докладывает в Политбюро, что сообщил о решении Политбюро председателю Главреперткома Ф. Ф. Раскольникову и просил Раскольникова «срочно поставить в известность театр Вахтангова» [80].
1928 год… Может быть, Сталин еще не воспринимается как монарх и гегемон? Или есть какие-то другие нюансы в отношениях? Но явно визга критиков, группирующихся вокруг Главреперткома, Луначарский боится больше, чем Сталина.
Среди немногих уцелевших книг булгаковской библиотеки есть такая: «Пути развития театра», М.—Л., 1927. Это стенографический сборник выступлений на партийном совещании «по вопросам театра». Булгаков пометил здесь все страницы, на которых упоминаются его пьесы, и самые интересные моменты в этих выступлениях отчеркнул. (В том числе высказывание С. И. Гусева, приведенное выше.)