Песня синих морей (Роман-легенда) - Кудиевский Константин Игнатьевич. Страница 62

Следя за печуркой, сработанной из обычной железной бочки, подбрасывая в нее поленца, он коротко рассказал обо всем, что произошло с ним после Стожарска. В свою часть, расположенную вблизи границы, он прибыл за день до войны. Почти трое суток затем, когда началось вторжение немцев, они сдерживали натиск врага. Дрались до последнего. На третье утро их оборону, уже обессиленную и разрозненную, перепахали, вдавили в землю немецкие танки.

С остатками части отступал по лесам и проселкам, не зная, где свои и чужие. Напарывались на вражьи заслоны, теряли друзей, истекали кровью, завязывали бои и вновь укрывались в полесских чащобах. В лесу одни умирали, другие приставали к их части — так и брели они многие сутки, готовые к смерти и к подвигу на каждой лесной опушке.

Из окружения он выходил больше месяца. Уже при переходе фронта его полосонуло осколком в грудь. Неделю провалялся на больничной койке в захолустном белорусском местечке. Через неделю, еще не оправившись от потери крови, с ознобом, в бреду, снова побрел на восток: к местечку подходили враги. Кто-то помогал ему, кто-то подбадривал, кто-то поднимал, когда он падал. Бинты засохли и вросли в рану. Ногти на руках посинели. Губы и десна вспухли, окаменели, потрескались — они не сочились кровью лишь потому, что крови в нем уже не было. На какой-то переправе, укрываясь от самолетов, он потерял сознание. Очнулся за Доном, в далеком тылу, в госпитале.

Врачи говорили потом, что он должен был умереть. Однако смерть на этот раз дала ему отсрочку, — как невесело пошутил Андрей. После госпиталя попал в резервный полк, оттуда уже — в Ленинград.

Рассказывал обо всем он скупо, казалось, даже неохотно. Часто хмурился, собирал у глаз преждевременные морщины: видимо, воспоминания воскрешали прежнюю боль. Глаза теплели лишь в те минуты, когда Андрей говорил о бывших товарищах-сослуживцах, о тех, с кем прошел он — плечом к плечу и раною к ране — смертельный путь отступления. Он не знал ни имен, ни примет тех неведомых воинов, что его, полумертвого, подобрали у переправы, не забыли, не бросили в хаосе собственных тягот и бед в отупляющем вихре бомбежек, могил, контратак и последней надежды. И потому свою благодарность, великий свой неоплаченный долг адресовал отныне всем воинам нашей армии, всем советским людям. «Люби людей — и тогда все сможешь. И смерть победить, и врага», — невольно вспомнилось Кольке. Не об этом ли сказал ему Иволгин после концерта Елены в ночной стожарской степи? Смерть, с которой уже побратался Андрей, не убила в нем веры и оптимизма, скорее — ожесточила их, и эта вера его, насколько заметил Колька, стала еще более твердой да, может быть, более злой.

— Как ты думаешь, — спросил задумчиво Колька, — когда мы кончим отступление?

— Когда научимся наступать, — отшутился Андрей. Но потом серьезно добавил: — Самое важное сейчас: выстоять, нарушить планы врага, сбить его темп. Иными словами, — погасить инерцию немецкого продвижения. Фашистские генералы— плохие мыслители. С тупым упорством идеалистов они признают лишь простейшую математику и потому полагают, что кратчайший путь к чему бы то ни было — всегда прямая линия. Но если, к примеру, учесть только форму земного шара, то и тогда любой кратчайший путь — уже не прямая, а ортодромия.

— Мудрено что-то, — пожал плечом Колька.

— Могу и попроще, — улыбнулся Андрей. — Я знаю немного фашистов. Главная их черта — самоуверенность, переходящая в наглость. В свои планы они верят как в предначертания бога. Но тотчас же теряются, едва эти планы летят к черту. Неожиданное сопротивление, вовремя не подвезенные, снаряды, даже четыре километра пути вместо трех, указанных на генштабовской карте, выбивают фашиста из привычного состояния напыщенности, нарушают в нем самодовольное сознание военной непогрешимости. Значит, задача наша сегодня: везде и всюду вносить коррективы в расчеты врага.

— Это и есть активная оборона? — вставил Колька.

— Да. Ежедневно доказывать гитлеровцам, что простейшая арифметика — это еще не математика народной войны.

— Но ведь и арифметика имеет точность, — возразил Колька. — Дважды два — всегда четыре!

— Верно. Однако два на два могут не только множиться, они могут и разделиться. А. если два и два вычтутся, они вообще уничтожат друг друга. Результат, как видишь, зависит от условий. И эти условия, которых не предвидели немцы, должны навязывать мы. — Он поднялся. — Точность — хорошая штука, но обладает существенным пороком: ей всегда не достает упругости… В госпитале прочел я книжонку одну, о полярных плаваниях. Не читал? Интересно… Человечество создало несколько видов самых точнейших двигателей. Дизели, например, турбины. В дизеле все рассчитано до микрона, до сотой доли секунды: распыление топлива, сжатие, зажигание, рабочие такты цилиндров. Но при плавании во льдах непрерывно меняется нагрузка на корпус судна, а значит, меняется и режим работы двигателей. И вот здесь-то эта самая точность превращается — в пшик! Идеальные микроны, не признающие допусков, не срабатывают. Доли секунды, затянутые на миг каким-нибудь торосом или паковым льдом, нарушают ритмичность и всю последовательность работы узлов. Двигатель в лучшем случае — глохнет, в худшем — разносит, калечит детали. И тогда полярников выручает — кто бы ты думал? — простая паровая машина. Та самая, которую прокляли инженеры, которую презрительно именуют «девятнадцатым веком», полезная отдача которой не превышает десятка процентов. Схема этой машины — нетребовательна и работяща, способна к упругости, ее можно перегружать, как многожильную ломовую лошадь, которая вытаскивает порой на раскисших дорогах новейшие автомобили… Немецкая военная машина очень похожа на дизель во льдах. Она тоже не обладает упругостью — скисает, выходит из строя при малейшей нагрузке выше рассчитанной. А подобные «перегрузки» наши бойцы создают для фашистов на каждом шагу.

Андрей вдруг судорожно закашлялся, съежился, вобрав голову в плечи. Взялся рукой за грудь, словно старался удержать в ней клокочущий кашель, и устало опустился на табуретку. Даже при свете коптящей лампы было заметно, что глаза его покраснели, воспаленно набухли и заслезились. Кашлял он долго и глухо. Потом отер платком повлажневший лоб и, тяжело дыша, попытался улыбнуться.

— Трудно тебе… — не то спросил, не то посочувствовал Колька. Иволгин мельком взглянул на него, точно сверяя, можно ли Кольке довериться, признался:

— Если по секрету, тяжеловато… Легкое у меня задето, а балтийский климат, сам видишь, и для здорового не находка. Ну, да что обо мне — есть поважнее заботы!

— Тебе, наверное, говорить вредно.

— Пустяки, — отмахнулся капитан. Но потом, улыбнувшись внезапной мысли, добавил полушутя: — А ежели вредно, тогда рассказывай о себе. Давно из Стожарска?

Кольке не хотелось ни о чем вспоминать. Начал рассказывать только затем, чтобы дать отдышаться Андрею. О боях в бессарабской степи и в районе Одессы, о последней ночи в Стожарске и нелегком пути бригады. Говорил он немногословно и нехотя, только о главном — о том, что отметила память наиболее тяжкими вехами. Но сам он за этими вехами видел гораздо больше, нежели сообщал Андрею, снова и снова невольно переживал былое. Оно воскресало перед глазами зримо и ощутимо и — сжатое сердцем уже в единый комок событий и времени — вновь распадалось на тысячи горьких минут. Тех минут, которыми, точно верстами, вымеряла бригада южную степь от Молдавии до Перекопа… Колька старался избегать подробностей: он полагал, что подробности эти и без него хорошо известны Андрею. И потому, чем полней вспоминалось недавнее, тем длинней становились паузы в Колькином повествовании.

Тогда, после Стожарска, им не пришлось переправиться через Буг. Где-то в степи разыскал их посыльный от штаба фронта. Приказ был краткий, категорический: занять оборону на правом берегу реки. Этого требовала обстановка, сложившаяся под Николаевом: город сражался, надеясь на помощь флота, и потому нужно было любою ценой удержать бугское устье.