В краю танцующих хариусов. Роска - Олефир Станислав Михайлович. Страница 48
Побывав же в тайге, он оставляет не лучшее, а худшее. Сломленное дерево, кучу консервных банок, темное мертвое кострище. И даже для того, чтобы создать в тайге что-то хорошее — построить дом или проложить дорогу, он должен сначала вырубить, смять, уничтожить.
Вырвавшись из душного и тесного города в тайгу, человек испытывает великий восторг. Он радуется цветам, ягодам, грибам — всему на свете. И, чтобы продлить эту радость, он забирает с собою в город букет цветов, корзину грибов или ведро ягод. И потом уже, дома, усталый, обсыпанный хвоей и пропахший дымом таежного костра, он с увлечением рассказывает, как совсем неожиданно и здорово все это нашел, какая была при этом погода, что думал, что почувствовал. Рассказывая, он еще переживает свою радость, и кто его знает, какая из них больше: та, испытанная в тайге, или эта — повторенная дома.
Но есть и такие, что начинают всем принесенным из тайги торговать, и тогда вдруг чистая и светлая радость общения с природой исчезает. Желание побольше выручить, не прозевать, не продешевить — затмевает все на свете. И человек, несмотря на жиреющий кошелек, становится все беднее и беднее. Ведь, продавая свою радость, он уподобляется известным нам несчастливцам, продавшим свою тень, смех, душу.
Сколько брожу по тайге, никогда не встречал двух похожих избушек. И совсем не потому, что построены они из разного материала, а оттого, что строили их разные люди. И каковы эти люди, таковы и их жилища. Хитрый и ленивый ставит избушку тесную, хлипкую. В такой ночевать — беды наживать. И дрова не горят, и сквозняки гуляют, и за шиворот каплет.
У доброго избушка просторная, уютная. У веселого — пусть немного кособокая, но обязательно с большим, на весь мир, окном и озорным петушком на крыше.
Один ставит избушку на открытом месте, другой прячет в глухую чащу. Есть такие, что безжалостно вырубают вокруг все деревья, но немало и таких, что стараются не порушить возле своего жилья и единого стебелька.
Одним словом, каки сами — таки сани. И получается, что, создавая свою избушку, человек как бы оставляет в ней частицу самого себя. Не от этого ли так болит душа, когда после долгой разлуки возвращаешься к своей избушке. И такой непередаваемый восторг, такое смятение чувств нахлынет вдруг, когда за деревьями откроется так знакомое тебе строение, что прямо комок к горлу.
Листая записную книжку, я нашел между ее страниц комара. Свои записи я делал на далекой реке Чилганье, где прожил больше месяца. В теплую погоду меня поедом ели комары, в холодную я ужасно мерз, потому что в первый же день случился пожар и половина моей одежды сгорела. От оставшейся так сильно несло паленым, что впору затыкать нос.
Тогда я считал свою жизнь чуть ли не каторгой, а сейчас гляжу на комара и с завистью к самому себе вспоминаю и утреннюю Чилганью, и распевающего в тальниках дрозда, и прилетавшего прямо к моему стану глухаря. Здорово все-таки было! Проснусь, а он ходит рядом с палаткой, как индюк, и что-то там клюет.
И мне вдруг так захотелось хоть на минуту очутиться там, на Чилганье, аж сердце заболело.
РОСКА
В начале осени я переселился в Лиственничное — таежную деревню-малютку из десяти рубленых избушек. Летом здесь живет бригада косарей, в остальное время это мои владения. В каждой избушке одно окно, дверь, скамейка у крыльца. Окна всех избушек смотрят на реку с таинственным названием Фатума. Вода в ней прозрачная и вкусная.
Неподалеку от избушек возвышаются две поставленные «на попа» цистерны. На ближней нарисована грустная рожица, под нею подписано: «Шурига жмот!». Шурига — это бригадир косарей, а карикатуру на него рисовали дорожники, которым он не дал солярки. Бригадир и в самом деле прижимистый. Он пожалел краски закрасить карикатуру и, когда знакомил меня со своим хозяйством, смотрел не на цистерну, а куда-то в голубую даль. Словно собирался передать мне на хранение и одинокую тучку, как раз проплывавшую над Лиственничным.
Работы у меня немного. Следить, чтобы заезжие рыбаки и охотники не наделали беды с огнем, помогать совхозным шоферам грузить на машины спрессованное в тюки сено, убирать снег с навесов, под которыми хранятся эти тюки.
По соседству со мной в полоске ольховника живет хромой заяц. Он угодил лапой в капкан, каким-то чудом вырвался из него и теперь все железные предметы обходит десятой дорогой. Каждую ночь он является к навесам, собирает оброненные стебельки иван-чая, оставляя на снегу разлапистый след-малик и россыпь коричневых шариков. Меня заяц нисколько не боится. Услышав шаги, ныряет под навес и возмущенно фыркает. Уходи, мол, скорее!
Еще в Лиственничном живут три черноголовые синицы и один поползень. Синицы никакой выгоды от соседства со мною не имеют. Еду они добывают на растущих у реки ивах. А таких деревьев в тайге сколько угодно. Поползень — совсем другое дело. Дверь своей избушки я утеплил мешками, в которых раньше хранился комбикорм. Когда-то мешки побывали под дождем, и на ткани осталась корочка теста. Хотя на мешках написано, что продукция предназначена для крупного рогатого скота, поползню она тоже пришлась по вкусу. С самого рассвета он бегает по двери и стучит клювом. Доски в двери рассохлись, и через щели проглядывает мешковина. Когда поползень садится на дверь, его коготки прокалывают грубую ткань и оказываются внутри избушки. Я несколько раз ловил поползня за эти коготки, затем приоткрывал дверь и брал его в руки. Поползень делал вид, что ему очень страшно. Пищал и больно клевался. Выпущенный на свободу, он минут пять отсиживался на иве, затем как ни в чем не бывало снова принимался гонять по двери.
Стены моей избушки сложены из ошкуренных лиственничных бревен. От времени они потемнели и покрылись трещинами. В этих трещинах любят селиться толстые лесные мухи, угольно-черные жуки-дровосеки, тонконогие комары. Если ранней весной случается теплый день, самые нетерпеливые из многочисленных моих квартирантов выползают на солнечную сторону и дремлют там, выгревая настывшие за зиму тельца. Вечером жуки с мухами торопливо уползают обратно в щели, а комары замерзают и осыпаются на снег. Ни синицы, ни поползень ими почему-то не интересуются. Так бедные комары и лежат, пока их не соберет возвратившаяся из далекой Африки длиннохвостая трясогузка.
Внутри избушки трещин еще больше. Я втыкаю в них гроздья ягод рябины, затейливые сучки, полученные от Шуриги записки-наставления. Из щели, что темнеет над моей кроватью, выглядывает свернутый из газеты фунтик. В нем три дробинки. Две целые, а одна расплющенная. Это память о моей Роске — все, что еще связывает меня с этим удивительным зверем. Три свинцовые сложенные в пожелтевший от времени фунтик дробинки и все.
Я как сейчас вижу ее перед собой. Необыкновенно светлый, словно облитый солнцем, зверь с круглыми настороженными ушами стоит и не мигая смотрит на меня. А над тайгою плывет теплый июльский день, о чем-то своем воркует прыгающий по камням ручеек, где-то сипло кричит кедровка…
Нет, лучше сначала. О росомахе я услышал в первые же дни пребывания в Лиственничном. До этого я думал, что росомахи никогда не привязываются к одному месту. Зверь-изгой, зверь-бродяга, бежит, мол, и бежит, пересекая распадки и долины, уничтожая на своем пути все живое. Случится олень — съедает оленя, встретится маленькая мышка-полевка — не пожалеет и ее.
Если путь росомахи лежит на север, то остановится она только у Ледовитого океана. Поглядит на вздыбившиеся торосы, покопается в куче выброшенных на берег водорослей и поворачивает обратно. Теперь ее след тянется к богатому красной рыбой и огромными клешнястыми крабами Охотскому морю. И так день за днем, год за годом.
Но оказалось, каждая росомаха занимает строго определенный участок. Эту территорию зверь тщательно охраняет. Регулярно обходит ее, оставляя у границ своих владений «визитные карточки». Для этого росомаха трется животом о кусты, кочки, коряги, выделяя из железы пахучее вещество. Исследовав такую отметку, другая росомаха получает полную информацию о хозяине занятой территории — молодой он или старый, сыт или голоден и даже как отнесется к тому, если, скажем, заглянуть к нему в гости?