Взыскание погибших - Солоницын Алексей Алексеевич. Страница 3
Но он слишком хорошо знал и жену, и дочерей, и сына, чтобы не осознать — они все поняли.
Многое объяснила казалось бы незначительная история с ночником, который вчера унесли. Ведь Юровский знал, что царевичу по ночам бывает плохо, он сам несколько раз подходил к его кровати, чтобы убедиться, не симулирует ли Алексей. И тем не менее электрический провод обрезали, лампу под стеклянным колпачком унесли «ввиду опасности, которой вы сейчас подвергаетесь», как объяснил комендант.
Обороты речи этого грузного, не по годам отяжелевшего человека с мясистыми щеками, носом, нависшим над холеными усами, с загибами волной на концах, были насквозь лакейскими, которые люди этого сорта принимают за признак интеллигентности. Впрочем, речь лакея Алексея Егоровича Труппа была куда грамотней, чем у Юровского, потому что Алексей Егорович говорил так, как говорил его отец, давным-давно обрусевший поляк, то есть просто и естественно. Даже когда Алексею Егоровичу приходилось называть свою фамилию (его обязательно переспрашивали, делали удивленные лица, смеялись, даже хохотали), он смущенно улыбался, повторял ее более внятно. Потом разводил руками и неизменно говорил, что фамилия эта, редкостная для русских, также редка и для поляков, так как он и есть поляк, но родился и вырос в Латгалии, откуда уехал с родителями служить в Петербург.
Говорил он это просто и естественно, без всяких украшательств, как это любил делать Юровский.
— Девятнадцать, — услышал государь голос, назвавший цифру по-немецки.
— Двадцать, — отозвался второй голос, и раздался короткий смешок.
— Мой кошелек пуст!
— Ничего, скоро мы все получим приличное жалованье. И тогда поедем домой из этой проклятой России.
Государь постучал и открыл дверь. Охранники сидели за столом, раздетые до пояса. Они играли в кости. Третий, одетый, лежал на койке.
Это был Юровский.
— Извините за беспокойство, господа, — сказал государь по-немецки.
На этом языке он говорил крайне редко, только в случае необходимости. С детьми разговаривал исключительно по-русски, с женой чаще всего по-английски. На языке своей бабушки, английской королевы Виктории, Александра Феодоровна, воспитанная после смерти матери именно бабушкой, а не отцом, великим герцогом Гессен-Дармштадтским, изъясняться могла более свободно, чем на любом другом языке, в том числе и русском, хотя последний знала хорошо.
— Моему сыну плохо, необходима помощь доктора. Я пришел попросить свечу — хотя бы на короткое время. Нельзя ли разбудить господина Юровского?
— Меня не надо будить, — Юровский сел на постели, пригладил жесткие волосы. — И сколько можно вам говорить, чтобы вы не беспокоили нас по пустякам?
— Вы меня не расслышали. У сына острые боли. Я прошу хотя бы свечу.
— Вы прекрасно знаете, что вашему сыну ничто не поможет. — Юровский встал, взял со стола стакан с недопитым чаем, глотнул: — Отправляйтесь спать!
— Доктор даст лекарства, примет другие меры. Алексей хотя бы сможет заснуть.
— До чего же вы упрямый, Николай Александрович. Даже нахальный. Вам было сказано, что в ваших комнатах нельзя зажигать свет. Ваши, которые хотят похитить вас, только и ждут сигнала. А свет в окне как раз и может быть принят за сигнал.
— Опомнитесь! Окна скрыты двумя заборами и замазаны известью.
— А колокольня Вознесенской церкви? Которая напротив?
Государь посмотрел в маслянистые, чуть навыкате, глаза Юровского. Верно заметил Евгений Сергеевич Боткин, что у него «бесстыжие глаза».
У государя еще с первых лет правления империей сама собой выработалась манера в моменты напряженных разговоров вот именно так прямо и твердо смотреть в глаза собеседнику. Взгляд серо-голубых глаз государя называли ласковым, обворожительным, и многие не только из его подданных, но и из королевских домов других держав попадали под обаяние этих необыкновенных глаз. Но многим было известно и другое их выражение, когда они становились холодными, как бы застывшими, и смотрели в самую глубину души собеседника. В такие минуты государь молчал, и некоторые, по большей части недалекие его подчиненные, воспринимали подобный взгляд за одобрение своего прошения или положительное решение обсуждаемого вопроса. Но те, кто были хоть чуточку умнее, понимали, что взгляд государя есть взыскание к совести человека, послание к истокам души, которая должна сама найти справедливый ответ.
Юровский уже знал этот взгляд и понял, что хотел сказать бывший царь: наверняка он знает, что на колокольне установлен пулемет. Всего было установлено четыре пулемета. Дом инженера Ипатьева, куда поместили царскую семью, находился под перекрестным огнем, и любое нападение было бы обречено на провал. Помимо пулеметов, была сразу же организована и наружная, и внутренняя охрана. Дом обнесли двойным забором, который закрывал окна. Сначала один забор, а потом и второй поставили, как только Николай Александрович и его дочь Мария прибыли из Тобольска в Екатеринбург. Остальная часть семьи осталась в Тобольске, так как цесаревич болел гораздо сильнее, чем теперь.
— Зажги свечу, — приказал Юровский. — Спички где?
Наемник ничего не понял.
— Комендант просит, чтобы вы зажгли свечу, — сказал государь по-немецки.
Наемник встал, нашел свечку, спички. Русскую речь он так и не освоил, лишь научился понимать отдельные слова, находясь сначала в плену, а потом вступив в Красную армию, чтобы получать приличное пропитание и деньги. Он не был идейным сторонником большевизма, как некоторые из его сослуживцев, попавших в охрану «Дома особого назначения» (так стали называть чекисты и руководители-большевики особняк инженера Ипатьева). Он зарабатывал себе на жизнь тем, что научился хорошо делать — стрелять. Когда люди падали после его выстрелов, он испытывал чувство удовлетворения — хорошо выстрелил, не промахнулся.
Остальное его не касалось. Хорошо стрелял. Все равно, в кого — в русских офицеров, солдат, крестьян, купцов, дворян, которых на большевистском жаргоне называли буржуями.
Волосатый зажег свечу. Юровский взял ее и направился вместе с государем к их комнате.
Когда проходили мимо комнаты княжон, государю было достаточно беглого взгляда, чтобы увидеть, что дочери не спят. А Евгений Сергеевич уже был одет и стоял у двери, ожидая государя. Он поклонился и на вопрошающий взгляд сразу ответил:
— Жалуется на боль в паху и ноге. Стонет. Это все тот же ушиб.
Доктор надел пенсне и вошел в комнату вслед за Юровским и государем.
Александра Феодоровна встала, освобождая место на постели сына для доктора, и тот стал осматривать мальчика, по привычке приговаривая: «А здесь больно? А здесь?»
У Алексея было бледное, исхудавшее за последний месяц лицо. Кожа истончилась до того, что, казалось, прикоснись к ней пальцем чуть посильнее — и она порвется. Огромные серо-голубые глаза, точно такие же, как у отца, сейчас составляли как бы все лицо, потому что притягивали к себе неземной, уже потусторонней силой страдания. Хотелось упасть на колени и сделать что-то особенное, может быть, даже жизнь отдать, лишь бы облегчить страдания этого подростка с глазами, которых, может статься, не бывает у людей, такие бывают, наверное, только у ангелов. Как могли сиять эти глаза, когда он радовался, резвился! Как они лучились, когда он затевал какую-нибудь шалость! В семье Алексея звали Солнечный Лучик. Да, именно таким бывает солнечный лучик весной, когда тает снег и сосульки роняют капли, похожие на жемчуг. И ручьи бегут, и вода вспыхивает серебристыми искорками.
Но сейчас не радостный весенний день, а глухая черная ночь.
«А у моего сына глаза на угли похожи, — мелькнуло в сознании Юровского. — Когда он злится, они становятся, как у кота, который лезет в драку».
— Ты что же раскис? — вслух сказал Юровский, покровительственно и дружески, как ему казалось, улыбнувшись. Но улыбка вышла кривая и недобрая. — Разбудил всех. Нехорошо.
В комнату заглянула Татьяна, спросила: «Можно?» — и вошла, принеся тазик с водой, полотенца. Она была в легком платье, волосы наскоро скреплены заколкой. Шея высокая, лебединая, посадка головы такая же, как у матери — царственная. И фигура, и движения, и ровный голос, и взгляд, казалось бы, всегда невозмутимых глаз — все было материнское, все говорило о том, что она именно царская дочь. Ольга старшая из детей, но руководила семьей в отсутствие родителей именно Татьяна, и никто не возражал против этого. Она занимала главенствующее положение в семье по праву самой деятельной и рассудительной.