Ты мне только пиши... Хроника пикирующего бомбардировщика (Повести) - Кунин Владимир Владимирович. Страница 12
— Спасибо, — ответил Гервасий Васильевич. — Очень вовремя.
— У вас спички есть? — спросил Хамраев.
— Кажется… — Гервасий Васильевич пошарил в карманах, достал спички и дал прикурить Хамраеву.
Хамраев затянулся, посмотрел в черный проем окна и повернулся к Гервасию Васильевичу:
— Сегодня звонили из Москвы. Из Союзгосцирка. Предлагают нам отправить его самолетом в Москву… Там они положат его в ЦИТО.
— Куда?
— Ну в Центральный институт травматологии и ортопедии. Теплый переулок, шестнадцать… Помните? Рядом с парком Горького…
— А-а-а… помню.
Гервасий Васильевич медленно вскрыл коробку «Казбека», вынул папиросу и, почему-то не воспользовавшись спичками, прикурил от сигареты Хамраева.
— Он нетранспортабелен, — сказал Гервасий Васильевич. — Это раз. А во-вторых, он мой больной, и я хочу, чтобы он стал моим здоровым.
Хамраев стряхнул за окно пепел и спрыгнул с подоконника. Он посмотрел в упор на Гервасия Васильевича и жестко спросил:
— А вы не боитесь, что он станет вашим покойником?
Гервасий Васильевич встал со стула, глянул куда-то сквозь Хамраева и ответил:
— Боюсь!
Вот уже который день Гервасий Васильевич пребывал в каком-то странном, удивительном состоянии.
Жизнь представилась ему ужасно длинной дистанцией, и он думал о том, что человек начинает дистанцию полный сил, оптимизма, надежд и финиш ему представляется не концом его жизни, а победой, за которой обязательно должны следовать признание, почести и глубочайшее удовлетворение самим собой…
А потом, может быть, где-то в середине дистанции, он почувствует усталость; ноги вдруг перестанут быть легкими и упругими, и уже не они понесут человека до беговой дорожке, а сам человек слабеющими усилиями воли, самолюбием и остатками былого тщеславия заставит ноги бежать дальше. Дыхание станет неровным, прерывистым, и вдыхаемый воздух будет не восстанавливать силы, а еще больше истощать их, так как процесс дыхания станет теперь тяжелой работой. И, несмотря на то что человек еще будет продолжать свое мучительное движение вперед, финишная ленточка будет уходить от него все дальше и дальше: непомерно тяжелые ноги, разрывающиеся легкие, сердце, готовое выскочить из груди, вытеснят из сознания бегуна остатки мыслей о победном финише, и конец дистанции станет казаться ему концом его жизни. И настанет минута, когда нетренированный бегун захочет сойти с дистанции к чертовой матери, сделать еще пару шагов и упасть лицом в землю…
Но и на дистанции, и в жизни настоящему человеку, до того как он сойдет с дорожки, должна прийти на помощь память. Именно тогда, когда он уже замедлил бег и простил себя, когда он уже почти остановился, память приблизит к его глазам десятки людей, которые верили в него на старте. Ради которых он вышел на эту дистанцию. Ради которых он не имеет права сходить с нее. Может быть, он плохо подготовлен, может быть, нетренирован, но это его личное дело — они не знали об этом, и он не имеет права лишать их веры. Потому что лишать людей веры не должно быть дано никому. Это величайшее преступление. И пусть его финиш не будет победным — наверное, это удел тренированных, но дистанцию он должен пройти до конца.
Нет… Чувство ответственности, каким бы сильным оно ни было, не придает бегуну новые физические силы. Сердце не станет биться ровнее, не станут легче ноги, бежать будет так же тяжело, может быть, тяжелее вдвое, втрое, но мозг будет рождать новое: желание не упасть лицом в землю, а продолжать движение. Обязательно продолжать движение!..
И тогда в благодарность за мужество в какой-то совершенно неожиданный момент, когда человек уже начинает умирать на бегу, неведомые силы приносят ему награду — второе дыхание.
Вот оно, физическое исцеление! Четко, как метроном, стучит сердце, легок широкий, размашистый бег, и наплевать ему теперь на расстояние до финишной ленточки: сто метров, двести, триста, пятьсот… Теперь за него могут быть спокойны все, кто провожал его на старте. Теперь он готов бежать всю свою жизнь, лишь бы она не кончилась…
Для Гервасия Васильевича вторым дыханием стал Волков. То, что рассказал про Волкова Стасик, и то, что угадал сам Гервасий Васильевич, наполнило его совершенно новым, до сих пор не изведанным чувством. Словно спустя много-много лет он нашел самого себя — одинокого и неприкаянного; терпеливого — не от силы характера, а от чудом сохранившейся стыдливости; резкого от неуверенности; не очень удачливого, сберегшего способность винить в неудачах только себя; честного от неумения быть другим…
То, что он был не врач, а артист цирка, то, что его звали Дмитрий Сергеевич и разница в возрасте была у них тридцать лет, не имело никакого значения.
Вот тогда-то и показалось Гервасию Васильевичу, что всю свою жизнь он прожил для того, чтобы не дать умереть Волкову.
Еще три раза делал Гервасий Васильевич ему пункцию перикарда. Три раза, через каждые два дня, руки Гервасия Васильевича вводили длинную иглу в сердце Волкова и заливали его антибиотиками. Днем и ночью каждый час дежурные сестры входили в палату Волкова, держа в одной руке марлевый тампончик, пропитанный спиртом, а в другой — шприц с торжественно задранной вверх иглой.
Пять дней подряд Гервасий Васильевич делал Волкову переливание крови.
На седьмые сутки температура у Волкова стала падать. Ртутная ниточка укоротилась до тридцати восьми с половиной градусов, и Волков впервые улыбнулся Гервасию Васильевичу.
Гервасий Васильевич закашлялся, высморкался в марлевую салфетку и вышел из палаты.
Как и каждый вечер, в коридоре на подоконнике сидел Хамраев. Гервасий Васильевич остановился в нерешительности, судорожно вздохнул и направился к нему.
— Что с вами? — испуганно спросил Хамраев.
— Ни-ничего…
— А с ним? — Хамраев соскочил с подоконника и сильно взял Гервасия Васильевича за руку.
— И с ним. Просто немножко упала температура. Я этого так ждал.
Хамраев выпустил руку Гервасия Васильевича и снова взгромоздился на подоконник.
— Да ну вас, Гервасий Васильевич! Поглядеть на вас, так можно было черт знает что подумать. У вас такой вид…
— Какой?
Хамраев не ответил.
Гервасий Васильевич стянул Хамраева с подоконника, обнял его и повел в дальний конец коридора, к выходу.
— Не сердитесь, Сарвар, дружочек вы мой.
— Я наконец понял, кто вы, — сказал Хамраев.
— Только сейчас?
— Нет, еще вчера. Вы эгоист! Это о вас писал Жюль Ренар: «Истинный эгоист согласен даже, чтобы другие были счастливы, если только он принесет им счастье…»
Гервасий Васильевич остановился и удивленно посмотрел на Хамраева.
— Я знал, что существует целая категория людей, которая занимается тем, что выписывает в аккуратные тетрадочки мудрые мысли великих и афоризмы сомнительного качества… Вам-то это зачем? Вы и так бронированы эрудицией. Вы вообще прекрасный тип современного советского администратора. Вы умны, интеллигентны, решительны… У вас самого полно мудрых мыслей. На кой ляд вам Жюль Ренар? Попробуйте обидеть меня своими словами…
— Не пытайтесь меня разозлить, — спокойно сказал Хамраев. — Вам привет от мамы. И вот вам ваш «Казбек».
Гервасий Васильевич спрятал коробку папирос в карман халата и спросил:
— Вы не можете мне объяснить, почему вы приносите мне папиросы только вечером? Я за ночь их выкуриваю, а днем мучаюсь от беспапиросья…
— Потому что я все еще заведую городским отделом здравоохранения и с девяти утра сижу на работе. Ясно?
— Ясно, ясно… — кротко согласился Гервасий Васильевич.
— У него локализуется гнойный очаг?
— Кажется, да.
— А потом?
— Потом будем оперировать.
— Ампутация?
— Не знаю… Посмотрим.
— До завтра, Гервасий Васильевич.
— Маму поцелуйте, Сарварчик. Передайте, что я ей кланяюсь…
Следующий день у Гервасия Васильевича был операционным.
Волков лежал в палате один и дремал. Ночью они с Гервасием Васильевичем долго не спали. Болтали о том о сем.