Гойя, или Тяжкий путь познания - Фейхтвангер Лион. Страница 17

Но затем она пожаловалась на усталость: уже поздно, а она любит поспать. Она ушла вместе с Пеной, которой надо было поправить прическу и привести себя в порядок.

Дон Мануэль и Гойя остались. Они не замечали ничего вокруг, они пили и были заняты собой и друг другом.

— Я твой друг, Франчо, — уверял герцог художника, — друг и покровитель. Мы, испанские гранды, всегда покровительствовали искусствам, а я чувствую искусство. Ты слышал, как я пою. Ты — художник, я — придворный, мы друг друга стоим. Ты из крестьян, правда ведь? Уроженец Арагона, по выговору слышу. У меня мать дворянка, но, между нами говоря, я тоже из крестьян. Я сделался большим человеком, и из тебя я тоже сделаю большого человека, можешь быть спокоен, Франчо. Мы оба мужчины — и ты, и я. У нас в Испании не много осталось мужчин. «Испания — родина великих мужей, Испания — их могила», — говорится в пословице, и так оно и есть. Мало их осталось, а все войны виноваты. Мы с тобой остались. Вот женщины и ссорятся из-за нас. При дворе сто девятнадцать грандов, а мужчин только двое. Отец всегда звал меня «Мануэль бычок». Он называл меня бычком — и был прав. Но не родился еще тот тореадор, который одолеет этого быка. Я вот что тебе скажу, дон Франсиско, Франчо мой: нужно счастье, счастье нужно. Счастье не приходит — со счастьем родятся, как с носом или с ногами, с задницей и всем прочим; или ты с ним родился, или нет. Ты мне пришелся по сердцу, Франчо. Я человек благодарный, а тебе я обязан. У меня от природы глаз неплохой, но правильно видеть научил меня только ты. А все твой портрет! Кто знает, если бы не портрет, вьюдита, может быть, и не стала бы на моем пути. Кто знает, если бы не портрет, я бы, может быть, и не разглядел богини в этой женщине! Где же она? Ее что-то не видно. Не беда, придет. От меня счастье не уходит. Я тебе говорю, с сеньорой Хосефой Тудо промаху не будет. Она то, что требуется. Что для меня требуется. Да ты это сам знаешь, мне тебе говорить незачем. Она умная, развитая, понимает по-французски. И не только это, она и актриса, с Тираной дружит. И она не вешается тебе на шею, она скромна, а таких дам, ох, как мало. А сколько в ней внутренней музыки, может знать только тот, кто с ней действительно близок. Но наступит день, или, вернее, ночь, когда я это буду знать. Как ты думаешь, эта ночь уже пришла или еще нет?

Гойя слушал с двойственным чувством, не без презрения, но и не без симпатии к захмелевшему Мануэлю. Герирг, пожалуй, и вправду открывает ему свою душу и, несмотря на хмель, уверен в нем, в Франсиско, считает его своим другом; и он, Франсиско, на самом деле ему друг. Удивительно, как все складывается. Он хотел вернуть Ховельяноса и заставил себя отказаться от Пепы, а теперь дон Мануэль стал его другом, Мануэль — самый могущественный человек в Испании. Теперь ему уже незачем прибегать к высокомерному педанту Байеу, брату жены, благодаря дружбе с герцогом он наперекор всем препятствиям станет первым придворным живописцем. Правда, бросать вызов судьбе не следует, и то, что Мануэль говорит про счастье, будто с ним родятся, слишком самоуверенно. Он, Франсиско, не самоуверен. Он знает, что каждого окружают темные силы. Он мысленно перекрестился и вспомнил старую поговорку: «Счастье бежит, а несчастье летит». Многое может случиться, пока он станет первым королевским живописцем. Но в одном дон Мануэль, несомненно, прав: оба они стоят друг друга, оба они мужчины. И потому, наперекор всем темным силам, он уверен в себе. Сейчас для него счастье только в одном, не в грамоте за королевской печатью, его счастье — это матово-белое овальное лицо и тонкие, по-детски пухлые руки, и это счастье капризно и изменчиво, как котенок. И если она и заставила его мучительно долго ждать, в конце концов она все же пригласила его в Монклоа, во дворец Буэнависта, пригласила собственноручной запиской. Дон Мануэль уже опять говорил. И вдруг он замолчал. Пришла Пепа, подрумяненная и напудренная.

Свечи догорели, в комнате пахло винными парами, до смерти усталый паж дремал на стуле. Агустин храпел, сидя за столом, положив большую шишковатую голову на руки и закрыв глаза. Дон Мигель тоже выглядел утомленным. А Пепа сидела томная, но такая свежая и пышная.

Сеньор Бермудес хотел зажечь новые свечи. Но дон Мануэль, заметно отрезвевший, удержал его.

— Не надо, дон Мигель, — крикнул он. — Не трудитесь. Даже самому чудесному празднику приходит конец.

Он с поразительным проворством подошел к Пепе и низко склонился перед ней.

— Окажите мне честь, донья Хосефа, — сказал он льстивым голосом, — и разрешите проводить вас домой.

Пепа взглянула на него своими зелеными глазами приветливо и спокойно, играя веером.

— Благодарю вас, дон Мануэль, — сказала она и наклонила голову.

И прошествовала Пепа
С Мануэлем мимо Гойи.
На ступеньках прикорнула
Задремавшая дуэнья.
Улыбаясь, разбудила
Пепа спящую служанку.
Вот уже заржали кони.
Красноногие лакеи
Дверцу распахнули. В новой,
Пышной герцогской карете
По уснувшему Мадриду
Мануэль и Пепа едут
Спать. Домой.

10

Несколько дней спустя, когда Гойя работал, впрочем без большого увлечения, над портретом дона Мануэля, пришел нежданный гость: дон Гаспар Ховельянос. Герцог не замедлил выполнить свое обещание.

Когда Агустин увидел вошедшего в мастерскую прославленного политического деятеля, на его худом лице отразились смущение, радость, почтительный восторг. И Гойя тоже растерялся: он был и горд и сконфужен, что этот выдающийся человек сейчас же по прибытии в Мадрид пришел к нему выразить свою признательность.

— Должен сказать, — заявил дон Гаспар, — за все время изгнания я ни разу не усомнился, что в конце концов мои противники вынуждены будут меня вернуть. Что значит деспотический произвол какого-то тирана перед силами прогресса! Но без вашего вмешательства, дон Франсиско, мне пришлось бы ждать гораздо дольше. Как это радостно и утешительно, когда друзья не боятся сказать смелое слово ради пользы отечества. И вдвойне отрадно, когда такое слово говорит человек, от которого, откровенно говоря, ты этого не ожидал. Примите же мою благодарность, дон Франсиско.

Он говорил с большим достоинством; его суровое, костлявое, с глубокими морщинами лицо было угрюмо. Окончив свою речь, он поклонился.

Гойя знал, что у либералов в ходу пышные фразы. Ему же всякая патетика была не по душе, красноречие гостя смутило его; он ответил довольно вяло. Потом, несколько оживившись, сказал, что его радует здоровый и крепкий вид дона Гаспара.

— Да, — с хмурым видом сказал Ховельянос, — те, кто думал, что в изгнании я буду предаваться скорби и отчаянию, обманулись в своих надеждах. Я люблю наши горы. Я много бродил, охотился, занимался на досуге, и, вы правы, изгнание пошло мне скорее на пользу.

— Значит, — почтительно заметил Агустин, — за это время, на покое, вы написали немало замечательных книг.

— У меня был досуг, — ответил Ховельянос, — и я доверил бумаге некоторые свои мысли. Это рассуждения на философские и политико-экономические темы. Близкие друзья сочли мои рукописи достойными внимания и тайно переправили их в Голландию. Но до Мадрида, вероятно, дошло только очень немногое или вообще ничего не дошло.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, дон Гаспар, — восторженно улыбаясь, сказал Агустин своим хриплым голосом. — Есть, например, памфлет, небольшой по объему, но значительный по содержанию, под названием «Хлеб и арена». Подписан он неким доном Кандидо Носедаль, но кто читал хоть что-нибудь принадлежащее перу Ховельяноса, знает, кто этот Носедаль. Так пишет только один человек в Испании.