Противоракетный щит над Москвой. История создания системы ПРО - Кисунько Григорий Васильевич. Страница 21
«Уполномоченному КГБ при СМ УССР
по Сталинской области в г. Жданове
Просим дать указания вызвать гp-на Кисунько Илью Трифоновича, проживающего в г. Жданове, ул. Пограничная, дом 24, и устно объявить, что его брат – Кисунько Василий Трифонович в 1938 году был осужден на 10 лет лишения свободы и, находясь в заключении, умер 18 сентября 1942 года от крупозного воспаления легких».
Одним словом, «органы» решили врать, но только устно. Такова была их «перестройка» после XX съезда КПСС. При этом письмо Ильи Трифоновича и письмо майора Катунина, подшитые к следственным документам после обвинительного заключения, – фактически вместо расстрельного решения тройки, – как бы дают подсказку, как надо отвечать (врать) о судьбе Кисунько В.Т. и Ивашина А.Л. при поступлении запросов от кого бы то ни было. Явный расчет на то, что родственники расстрелянных не станут маяться с их реабилитацией, смирятся с вестью об их почти естественной смерти.
Версия с крупозным воспалением легких, кроме того, изложена рукописной пометкой на свободной части листа № 38 после подписи составителя обвинительного заключения Соляного: «14/I 1957 г. сообщено Кисунько И.Т., что Кисунько В.Т. умер 18 сентября 1942 года от крупозного воспаления легких».
Но рядом с этой пометкой проставлен штамп: «Следственное дело пересмотрено и оставлено для дальнейшего хранения в архиве по фонду “осужден к ВМН”». Значит, при пересмотре дел после XX съезда КПСС «осуждение к ВМН» было проштамповано как правильное.
А как же с протоколом заседания особой тройки? В деле отсутствует первоначальный документ о ее заседании. Только среди документов переписки о реабилитации, проведенной по требованию начальника особого отдела В.А. Сипкевича (в/ч 25617), появилась «Выписка из копии протокола № заседания тройки УНКВД по Донецкой области от 29 апреля 1938 г.», составленная по трафарету: «слушали – постановили – расстрелять».
Почему выписка, да к тому же из копии? Видно, даже в 1965 году было что хранить в тайне не только в подлиннике, но даже в оскопленной копии кошмарного документа из времен 1938 года. Дело в том, что на территории Украины «расстрельные» решения областных троек по групповым делам полагалось утверждать секретарю ЦК КПУ Н. С. Хрущеву.
Глава четвертая
Мои студенческие годы в Луганском пединституте я вспоминаю с глубоким и теплым чувством признательности к преподавателям-физикам Сергею Николаевичу Холодилину, Николаю Павловичу Охотскому, Михаилу Павловичу Чефранову, математикам Михаилу Гавриловичу Цук, Петру Дмитриевичу Богомолову, Григорию Ивановичу Кононикину. Они не блистали учеными степенями и званиями, но это были питомцы Санкт-Петербургского (кто старше), Ленинградского, Московского и Киевского университетов, хорошо владевшие предметами своего преподавания, прошедшие через школу таких университетских профессоров как О.Д. Хвольсон, Н.Е. Жуковский, Н.Н. Лузин, Н.С. Кошляков…
Но вместе с тем все эти годы я находился под гнетущим страхом разоблачения меня как «классово чуждого элемента», и для этого страха было немало оснований. Ибо то, что поиски чужаков где-то и кем-то постоянно ведутся, явно обнаруживалось в том, что в клуб института время от времени собирали всех студентов и преподавателей и объявляли об исключении из комсомола и из института таких-то, оказавшихся детьми кулаков. Среди них мне особенно запомнилась симпатичная румянощекая девушка по фамилии Лебтаг – из семьи немцев-колонистов, которых в те годы подчистую выселяли с юга Украины. И даже один из студентов нашей группы по фамилии Чуйченко оказался кулацким сыном. Каждый такой факт доводился до всего коллектива института с напоминанием о бдительности и еще раз бдительности.
Я попытался проанализировать наиболее вероятные поводы для моего разоблачения и продумать меры, чтобы их исключить. Среди таких поводов могло быть противоречие в «моей» биографии: отец с 1914 года – рабочий в Мариуполе, а мое место рождения – село Бельманка, 1918 год. Такой вопрос мог бы задать не только дотошный кадровик при бдительном изучении моего личного дела, но и любой бдительный комсомолец или профсоюзник при обсуждении моей кандидатуры на выборном собрании. Дело в том, что в тот период по правилам бдительности любой кандидат, выдвигаемый на выборном собрании, обязан был рассказывать свою подробную биографию, – даже если он просит самоотвод. Причем вопросы по биографии задавались с особой придирчивостью, и всякие действительные или мнимые неувязки могли стать поводом для специальной проверки кадровиками. Чтобы избежать такой опасности, я взял себе за твердое правило – «не высовываться» ни на комсомольском, ни на профсоюзном поприщах. И все же я на всякий случай придумал объяснение парадокса моего рождения: деcкать, в Гражданскую войну многие спасались в селе от городской голодухи.
Но такая моя версия могла быть вмиг разоблачена, если бы я ее пустил в ход в присутствии институтского комсомольского активиста, в котором я с ужасом узнал выпускника 1930 года сельской семилетки, где я учился в «кулацкой» группе пятого класса. Положение усугублялось тем, что этот активист в семилетке был одноклассником моего двоюродного брата Ивана, даже дружил с ним, и ему была хорошо известна наша фамилия. «Так где же вы жили до 1930 года: в селе или Мариуполе?» – мог бы спросить меня этот живой свидетель моего селянского происхождения. Мне повезло, что он был студентом литфака. И все же я набрался страха за два года, пока этот студент не закончил институт и не уехал из Луганска.
Однако во все институтские годы наиболее кошмарным в моем воображении представлялся такой случай, когда кадровик, листая мое личное дело, обратил бы внимание на то, что текст справки о рабочем стаже отца содержит строчку, явно вписанную другими чернилами. Ибо как бы ни подбирал я цвет чернил, но все равно разные партии чернил выцветают по-разному. Это была бы для меня катастрофа!
Была у меня и еще одна уловка, которая должна была уводить всех встречавшихся со мной от мысли о моем селянском происхождении: в украинскоязычной студенческой среде я сначала говорил только «по-городскому». В то время на юге Украины еще бытовало разделение языков на «городской» (русский) и «селянский» (украинский), и мне, якобы коренному горожанину, пришлось имитировать постепенное освоение своего родного языка. Заодно притворно постигал смысл «непонятных» слов из крестьянского лексикона. Например, поют: «…пропыв ярма ще и занозы». А что это такое – занозы, которые можно пропить?