Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре. Страница 43

Никогда в жизни я не был так рад погрузиться в сон. Впереди еще достаточно времени для скорби, думал я. Она придет, подкравшись незаметно, как это чаще всего случается, и тогда от нее уже нелегко будет отделаться. Предвидеть страдание, чтобы нейтрализовать его – какая жалкая, трусливая уловка, говорил я себе, осознавая, что мне нет равных в этой науке. А что если она придет внезапно? Что если охватит меня и не отпустит – скорбь, явившаяся навсегда – и будет делать со мной то же, что делало желание все эти ночи, когда казалось, что в моей жизни недостает чего-то главного, словно какого-то жизненно важного органа, так что эта потеря сейчас будет равносильна потере руки, которую видишь на своих фотографиях по всему дому, но без которой ты вряд ли когда-нибудь снова будешь собой. Ты теряешь ее, но даже зная заранее, что потеряешь, даже будучи готов к этому, ты не можешь заставить себя смириться с потерей. И попытка не думать о ней, как и мольба не видеть ее во сне, причиняет не меньшую боль.

Затем появилась еще более странная мысль: Что если мое тело – только тело, сердце – станут взывать к нему? Что тогда?

Что если ночью я стану себе невыносим, если его не будет рядом со мной, во мне? Что тогда?

Думать о боли заранее.

Я понимал, что делаю. Даже во сне я понимал это. Пытаешься обезопасить себя, вот что ты делаешь – и в конце концов уничтожишь все, трусливый, изворотливый мальчишка, вот кто ты, трусливый, бессердечный, изворотливый мальчишка. Этот голос вызвал у меня улыбку. Солнце сейчас светило прямо на меня, и я любил солнце с почти языческой страстью ко всему земному. Язычник, вот кто ты. Я никогда не представлял, что так могу любить землю, солнце, море – люди, вещи и даже искусство отходили на второй план. Или я обманывал себя?

Далеко за полдень я отчетливо ощутил, что сон доставляет мне наслаждение, а не только служит убежищем – сон сам по себе, сменяющие друг друга сновидения, что может быть лучше? Явление чего-то столь совершенного, какого-то истинного блаженства, завладело мной. Кажется, сегодня среда, подумал я, и действительно была среда, когда точильщик ножей устраивается в нашем дворе и начинает затачивать все лезвия в доме, а Мафальда вечно болтает с ним, стоя рядом, с предназначенным для него стаканом лимонада в руке, пока он склоняется над точильным камнем. Скрежещущий, царапающий звук станка, наполняющий треском и шипением послеполуденный зной, успокаивающими волнами доносился в мою спальню. Я не мог признаться даже самому себе, каким счастливым сделал меня Оливер в тот день, когда съел мой персик. Конечно, это тронуло меня, но также это польстило мне, словно этим жестом он говорил, Каждой клеточкой своего тела я верю, что ни одна клеточка твоего не должна, не может погибнуть, но если ей суждено погибнуть, пусть она умрет в моем теле. Он отворил прикрытую балконную дверь и вошел в комнату – мы в тот день почти не разговаривали, он не спросил, можно ли войти. Что я мог сделать? Сказать, Не входи? Тогда я протянул ему навстречу руку и сказал, что больше не дуюсь, что с обидами покончено навсегда, и позволил ему поднять простынь и забраться в постель. Теперь, заслышав звук точильного камня, чередующийся с треском цикад, я понял, что могу проснуться окончательно или снова заснуть, оба варианта мне нравились, мечты или сон, все было едино, я согласен на то или иное, или все вместе.

Я проснулся около пяти часов вечера. Мне расхотелось играть в теннис, не испытывал я никакого желания и заниматься Гайдном. Самое время искупаться, подумал я. Надев купальные плавки, я спустился вниз. На невысокой стене возле своего дома сидела Вимини.

– С чего это ты вдруг решил поплавать? – спросила она.

– Не знаю. Просто захотелось. Пойдешь со мной?

– Не сегодня. Меня заставляют носить эту дурацкую шляпу, когда я выхожу гулять. Я в ней похожа на мексиканскую бандитку.

– Панчо Вимини. И чем ты будешь заниматься, пока я плаваю?

– Смотреть. Если только ты не поможешь мне забраться на один из камней, чтобы я могла сидеть там и мочить ноги в воде, не снимая шляпы.

– Что ж, договорились.

Вимини никогда не приходилось просить дать руку. Она с легкостью сама протягивала ее, подобно тому как слепые машинально берут тебя за локоть.

– Только давай не будем бежать, – сказала она.

Мы спустились по лестнице, дошли до камней, отыскали тот, который ей особенно нравился, и сели рядом. Их с Оливером любимое место. Кожей я ощущал тепло камня и последние лучи предвечернего солнца.

– Я рад, что вернулся, – сказал я.

– Ты хорошо провел время в Риме?

Я кивнул.

– Мы скучали по тебе.

– Кто – мы?

– Я. Марция. Она заходила на днях.

– А, – отозвался я.

– Я сказала ей, где ты.

– А, – повторил я.

Я видел, что она пристально разглядывает мое лицо.

– Я думаю, она знает, что не слишком нравится тебе.

Не было смысла спорить с этим.

– И что? – спросил я.

– И ничего. Мне просто стало жаль ее. Я сказала, что ты уехал в спешке.

Вимини определенно была довольна своей находчивостью.

– Она тебе поверила?

– Думаю, да. Ведь это не совсем ложь.

– Что ты имеешь в виду?

– Ну, вы оба уехали не попрощавшись.

– Ты права. Просто так получилось.

– О, тебя я не виню. Но его – да. Сильно.

– Почему?

– Почему, Элио? Извини меня, конечно, но ты никогда не отличался сообразительностью.

Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, куда она клонит. Наконец я догадался.

– Возможно, я тоже никогда больше его не увижу, – сказал я.

– Нет, ты можешь. Но насчет себя я не уверена.

Я почувствовал подступающий к горлу ком, поэтому оставил ее сидеть на камне и зашел в воду. Все в точности так, как я предвидел. Я глядел на воду и на долю секунды забыл, что его больше нет здесь, что бессмысленно оборачиваться и смотреть на балкон, откуда его образ еще не успел исчезнуть. Буквально считаные часы назад его тело и мое… А теперь он, наверно, уже второй раз поел в самолете и готовился к посадке в аэропорту имени Джона Кеннеди. Я знал, что его переполняет грусть, когда он наконец поцеловал меня в последний раз в одной из туалетных кабинок в аэропорту Фьюмичино, и что даже если в самолете напитки и кино отвлекут его, оказавшись один в своей комнате в Нью-Йорке, он вновь ощутит тоску, и мне было невыносимо представлять его тоскующим, так же как ему, я знал, будет невыносимо думать о том, как я изнываю в нашей спальне, которая слишком быстро снова стала моей.

Кто-то приближался к камням. Я попытался подумать о чем-нибудь, чтобы развеять грусть, и мне в голову пришел забавный факт, что у нас с Вимини разница в возрасте ровно та же, что и у нас с Оливером. Семь лет. Через семь лет, подумал я, и вдруг почувствовал судорожный спазм в горле. Я нырнул в воду.

Телефонный звонок раздался после ужина. Оливер добрался благополучно. Да, в Нью-Йорке. Да, та же квартира, те же люди, тот же шум – к несчастью, та же музыка, льющаяся с улицы – вам, наверно, слышно. Он высунул трубку в окно и дал нам насладиться латиноамериканскими ритмами Нью-Йорка. Сто четырнадцатая улица, сказал он. Собирается вечером сходить куда-нибудь с друзьями. Мать с отцом разговаривали с параллельных телефонов из гостиной, я – из кухни. Здесь? Ну, сам знаешь. Обычный ужин с гостями. Только что ушли. Да, здесь тоже очень жарко. Отец выразил надежду, что это принесло свои плоды. Это? Проживание с нами, пояснил отец. Лучшее, что со мной случалось. Если бы можно было, я бы вскочил в тот же самолет не меняя рубашку, только захватил бы купальные плавки и зубную щетку. Все рассмеялись. С распростертыми объятиями, caro [41]. Шутки сыпались с обеих сторон. Ты знаешь нашу традицию, пояснила мать, ты непременно должен вернуться, хотя бы на пару дней. Хотя бы на пару дней означало не более, чем на пару дней – но она говорила искренне, и он знал это. «Allora ciao, Oliver, e a presto, ну счастливо, Оливер, и до скорого», – сказала она. Отец почти в точности повторил ее слова, затем добавил: «Dunque, ti passo Elio vi lascio, теперь оставляю тебя с Элио». Я услышал щелчки двух телефонных аппаратов, линия была свободна. Как тактично со стороны отца. Но внезапно оказавшись в одиночестве перед разделявшим нас временным барьером, я ощутил скованность. В полете все было хорошо? Да. Еда отвратительная? Да. Думал ли он обо мне? Я исчерпал все вопросы и не нашел ничего лучше, как спросить об этом. «А ты как думаешь?» – уклонился он от ответа, как будто боялся, что кто-нибудь может случайно снять трубку. Вимини передает ему привет. Очень расстроена. Завтра куплю ей что-нибудь и отправлю экспресс-почтой. Никогда не забуду Рим, до конца моих дней. Я тоже. Тебе нравится твоя комната? Как сказать. Окно выходит на шумный внутренний двор, нет солнца, негде развернуться, не знал, что у меня столько книг, кровать теперь слишком маленькая. Вот бы мы могли начать все сначала в той комнате, сказал я. Высовываться вечерами в окно, плечом к плечу, как тогда в Риме – каждый день моей жизни, сказал я. Моей тоже. Рубашка, зубная щетка, нотная тетрадь, и я вылетаю, так что не искушай меня. Я взял кое-что из твоей комнаты, сказал он. Что? Никогда не догадаешься. Что? Сам поищи. А потом я произнес: Я не хочу тебя потерять – не потому что мне хотелось сказать ему это, но потому что молчание бременем легло между нами, и так было проще всего заполнить паузу – поэтому я сказал это. Мы будем писать друг другу. Я буду звонить с почты, меньше шансов, что нас подслушают. Зашла речь о Рождестве или о Дне благодарения. Да, на Рождество. Но его мир, до той минуты казавшийся отделенным от моего лишь тонкой мембраной, не толще полоски кожи, снятой однажды с его плеча Кьярой, вдруг отодвинулся от меня на несколько световых лет. К Рождеству все может измениться. Дай мне в последний раз послушать шум из твоего окна. Я услышал треск. Дай мне услышать звук, который ты издал, когда… Слабый, приглушенный звук – вдруг соседи услышат, сказал он. Мы рассмеялись. Кстати, они меня ждут, я должен идти. Лучше бы он вообще не звонил. Мне хотелось, чтобы он снова произнес мое имя. Я собирался спросить его, теперь, когда мы были далеко друг от друга, что произошло между ним и Кьярой. Я также забыл спросить, куда он положил свои красные купальные плавки. Скорее всего, он забыл и увез их с собой.