Россия молодая. Книга первая - Герман Юрий Павлович. Страница 93

— Так-то оно так, — молвил воевода неопределенно, — да ведь в одночасье и пожгут…

— Пожгут — не обеднеешь. Государь-батюшка не оставит… А здесь мы с дьяками медлить не будем. Изветчика отыщем, да, помолясь, и зачнем пытать. С пытки чего не откроется: народишко вольный, бескабальный, Андрюшку смертью убили, начала лучшего и не надобно. Велишь ли?

— Велю! Да с толком чтобы делали…

— Сими днями имать зачнем.

Проводив думного Ларионова с дьяком, князь опять тяжело сел на лавку и задумался. Ужас, который испытал он в Азове в дни открытия тамошнего заговора, вновь с прежней силой охватил все его существо. Дико и подозрительно оглядываясь по сторонам, он засопел, кликнул дворецкого, шепотом велел ему делать по всему дому дубовые засовы, ставить немецкие хитрые замки, под окнами и у крыльца с постоянством держать верных караульщиков. Дворецкий — старик Егорыч, взятый еще с Азова, — тоже испугался, спросил, дыша на боярина чесноком:

— Ужели с изнова почалось?

— Будто бы починается.

— Извести собрались?

— Собрались, Егорыч…

— Я и сам так рассудил: Андрюшку смертью убили, быть беде…

Боярин для всякого опасения соврал дворецкому:

— Ты об том молчи, только я верно говорю: смертью будут убивать не токмо мое семя, но и холопей всех до единого. Ты — бережись. Береженого и бог бережет. Гляди в хоромах, всякого человека примечай, слушай речи по дому, на всей на усадьбе…

Егорыч потряс редкой бороденкой, сказал жестко:

— Будь в надежде, князь-боярин, на Азове не выдали, здесь обезопасим. Ты нам отец-батюшка, мы — твои дети…

И ушел легонькой своей, неслышной, шныряющей походкой.

Боярин подумал, повздыхал, у кивота повалился на колени, стал молиться, чтобы не помереть злою смертью, чтобы изловить злокозненных, чтобы себе добро было, а недругам — казнь лютая.

2. Много воды утекло

Иевлев проснулся поздно: ночью опять привиделся все тот же сон, проклятый, постоянный кровавый сон. Беззвучно плыли, кренясь на яминах и ухабах, малые телеги, в тех телегах сидели по двое, назначенные на казнь, закрывали прозрачными ладонями огоньки напутственных свечек, будто пламя свечи и есть жизнь. Телеги плыли бесконечно, и казалось, изойдет сердце мукой, не выдержать, не стерпеть сего зрелища. И то, что не было во сне никаких звуков, и то, что Петр тоже появился в тишине, так несвойственной его присутствию, и то, что он протягивал ему, Сильвестру Петровичу, «мамуру» — знаменитый палачев топор князя-кесаря, и то, что он, Иевлев, не мог взять мамуру, чтобы рубить головы, и пьяный Меншиков с безумными прозрачными глазами — который все куда-то шел, шепча и плача, — все это было так невыносимо, что Сильвестр Петрович проснулся совершенно разбитым и долго лежал неподвижно, перебирая в памяти те дикие дни. И опять, в сотый раз, с бешенством вспоминал безмятежное лицо Лефорта и бесконечные балы, которые он задавал в проклятые дни казней…

Было слышно, как в сенцах перед горницей Егорша тихо с кем-то разговаривает. Потом вдруг он с досадою выругался, тихонько отворил дверь.

— Чего там? — спросил Сильвестр Петрович, нарочно зевая.

— Я уж думал, занемог ты, господин Иевлев, — сказал Егорша, — таково жалостно во сне слова говорил…

— Натопили печи, что не вздохнуть! — сердито ответил Иевлев. — Чего слыхать-то?

— Многое слыхать. Нынешней ночью холопя боярского на Двине смертно порезали…

— За что?

— А, говорят, за дело.

— За какое за дело?

— По-разному болтают, Сильвестр Петрович! — уклончиво ответил Егорша. — Сами знаете, народ. С них спрос невелик. А еще новости такие, что весь город Архангельский уже доподлинно знает, как надобно шведа пастись и что крепость строить будем.

Иевлев сел в постели:

— Правду говоришь?

— Сроду не врал, Сильвестр Петрович. Да и то сказать…

Он не договорил, махнул рукой.

— Ты — договаривай. Что — да и то?

— Боярин-то нынешний, Алексей Петрович, от Азова сюда пришел. Не по-хорошему там сделалось. Его будто на копья вздеть народишко хотел…

— Не твоего ума дело! — сказал Иевлев.

Егорша усмехнулся с таким видом, что он и сам знает, чье это дело.

Иевлев молча оделся, умылся из серебряного кувшина, стал завтракать здесь же, сидя на постели. Егорша за едой рассказывал:

— Покуда вы почивали, я весь город обегал. Брательника повидал — Аггея. Теперь он при корабле. Семисадов, что на Москве галеры строил, а потом к нам на Воронеж приехал и при Азове был, — помнишь, Сильвестр Петрович, ногу ему там оторвало ядром, — тоже живой, на деревяшке ковыляет. Строители корабельные — старичок и другой, Кочнев Тимофей, — здесь, на верфи на корабельной…

— Рябова-то отыскал? — спросил Сильвестр Петрович.

Егорша помедлил с ответом, Иевлев внимательно на него посмотрел.

— Не видел, что ли?

— Потонул кормщик, — тихо сказал Егорша. — Нету более на свете Ивана Савватеевича. Взяло его море.

— Ты что? Белены объелся? — вскинулся Иевлев. — Как так море взяло? Когда?

— Еще как мы с вами тогда уезжали в Копенгаген — провожал он нас, веселый был, только что сынок у него народился, Ваняткой его крестили, вы и крестным были, — помните?

— Да ты дело говори! — сердито сказал Иевлев. — Помнишь да помнишь! Небось, не старая я баба, помню… Дальше что было?

— А дальше то было, что ушел он океанским карбасом на дальние промыслы и не вернулся. Овдовела Таисья Антиповна…

Сильвестр Петрович отер руки платком, перекрестился.

— Вечная ему память, морского дела старателю. Большого сердца был человек. Жалею. Истинным моряком сделался бы. Иноземцев чинами флотскими да деньгами жалуем, а свои добрые — за хлеб, за пропитание гибнут…

Долго молчали. Сильвестр Петрович ходил по горнице, думал. Сказал другим, мягким голосом:

— Всех моряков-рыбарей, кто на корабли не взят, нынче же соберешь ко мне. С Семисадовым посоветуешься, с братом со своим Аггеем, с мастерами корабельными, с Кочневым, да еще со стариком, с Иваном Кононовичем…

— Да куда собрать-то? — спросил Егорша. — Здесь у боярина ушат рассохшийся: все, что ни скажешь, услышат, да куда не надо и разнесут…

Иевлев кивнул, — Егорша говорил дельно.

— А я так про себя подумал, — продолжал Егорша, — не встать ли нам на жительство у Таисьи Антиповны. Старик-то Тимофеев помер, изба у них чистая, просторная, а жильцов всего трое — вдовица сама, сынок Ванятка да бабинька рыбацкая Евдоха. Что пожалуете за проживание — все вдовице на пользу, — бедно живут, страсть. Старик ничего ей не оставил, все на монастырь записал, на поминание. Одна только крыша над головой и есть…

— Да примет ли? Мы с тобой люди беспокойные.

— Как не принять, Сильвестр Петрович. Вы отец крестный — нельзя не принять. А уж вам житье будет — не нарадуетесь. Ни об чем думать не понадобится. Таких хозяек поискать.

Иевлев усмехнулся, дернул Егоршу за льняные мягкие волосы, потрепал весело:

— И все ты меня учишь, и все ты меня учишь, учитель экой нашелся. Ладно, собирай рухлядишку нашу да вели возок закладывать.

Узнав, что царев посланник съезжает, боярин Алексей Петрович и разгневался и растерялся, закричал на чад и домочадцев, на приживалок и челядь:

— Бесчестит меня, боярина, воеводу, хлебом-солью моею брезгует, ну ладно, упомнит, молодец!

Но тотчас же велел княгине Авдотье да засидевшимся в девках княжнам — кланяться, просить не делать горькой обиды, не огорчать боярина-воеводу. От имени всего семейства говорил учтивости домашний лекарь воеводы Прозоровского — иноземец с неподвижным взглядом и темным лицом Дес-Фонтейнес. Приживалы низко кланялись, восклицали жалостно:

— Не делай остуду, господин Сильвестр Петрович, пощади!

Старые девки, тряся пудреными париками, полученными безденежно с иноземных корабельщиков, делали Иевлеву галант, приседали, разводили голыми жилистыми руками, пришепетывали:

— Ах, ах, шевалье, не покиньте наше сиротство, не оставьте нас в бесчестии, мы, девы, вас об том же ву при…