Осени не будет никогда - Липскеров Дмитрий Михайлович. Страница 1

Дмитрий ЛИПСКЕРОВ

ОСЕНИ НЕ БУДЕТ НИКОГДА

1

Не успела лысая голова показаться из канализационного люка, как маленькая, скрученная в пружину антенка, прикрепленная к самому низу крыла рефрижератора с финскими номерами, будто бритвой отсекла с черепа большое белое ухо, протащила его десяток метров и, разогнувшись, запустила орган слуха в пространство. Шофер-финн, не заметивший сего казуса, продолжал жать на газ, обоими ушами слушал приемник и грустил от странной русской песни, в которой не понимал ни слова, лишь интонацию одну чувствовал – грустную и слезливую, отчего самому хотелось завыть и в прорубь с головой. Но в Москве зима стояла теплая, льда на реках не навелось, да и финну скорее нужно было попасть на базу, где предстояло выгрузить молочную продукцию фирмы «Валио». После разгрузки, запасшись пакетом со знаменитым плавленым сыром и бутылкой шампанского «Вдова Клико», он должен был прибыть на квартиру жены финского атташе по культуре, где предаться с ней тому, для чего рожден каждый человек…

Тем временем, отсеченное ухо по какой-то странной траектории влетело в форточку семейства Шашкиных и плюхнулось в кастрюлю с разведенным для блинов тестом. Был первый масленичный день, солнце било во все окна, и Антонида Шашкина, разомлевшая от приближающейся весны и раскочегаренной плиты, уже на автомате плюхала половником тесто на сковороды, а уже готовые блины – толстые с кружевным рисунком, отправляла в большой таз, покрытый сложенным в несколько слоев банным полотенцем, дабы прели.

Первый блин пятидесятилетняя Антонида съела сама, целиком засунув огненный ком в рот, а все остальные скапливала для мужа, Ивана Шашкина. Вторая половина очень их уважала, да и, вообще, жрать Шашкин любил, хоть делал это всего лишь три раза в день, отчего злился на Антониду нечеловечески.

Парализованный ниже пояса, он лежал в маленькой комнате с тяжелыми шторами, что занавешивали окна от будней и праздников, и злился. Сквозь щель приоткрытой двери в его волосатые ноздри втекал божественный блинный запах, рот был полон слюны, а зубы скрежетали в ярости. Шашкин был уверен, что его супруга нарочно затягивает процесс подготовки кормления, дабы позлить мужа и довести того до голодного обморока. Да что говорить, не обморока, а смерти!

Не может простить, думал Шашкин об Антониде. Не может уняться в ней ревнивый пыл!..

Голодный Иван потрогал низ живота. В руке чувствовался некий продолговатый предмет, сам же предмет руки не ощущал.

– Ы-ы-ы… – тихонько провыл парализованный.

Кроме этого «ы-ы-ы», Шашкин ничего не произносил уже много лет, хотя исправно обывательски мыслил.

История Ивана Шашкина была чрезвычайно проста и по-своему трагична. Уже будучи женатым на Антониде и, имея от нее приплодом мальчика и девочку, соответственно семи и восьми лет, он в годовщину славной победы Красной армии под Сталинградом прибыл на улицу имени этой самой Красной армии и, сокрытый ночью, полез по водосточной трубе к окну светловолосой Машеньки, родной сестры Антониды. Зачем он полез по водосточной трубе, никому не известно, поскольку Машенька и так его пускала, через дверь, доверчиво даря свояку тепло своего молодого тела.

– Пьян, что ли, был? – допытывалась Антонида, забрав мужа из больницы.

– Ы-ы-ы… – отвечал Шашкин, отчетливо помня, что тогда и не пил вовсе, может, пара пива бултыхалась на дне желудка.

«Зачем?! – спрашивал он сам себя долгие годы. – В сорок лет, как обезьяна какая-нибудь!.. По молодости не лазил, а здесь и трезвый, и на Доске почета висящий».

«Ух!» – злился он до слез от беспомощности. И ладно бы труба не выдержала, так нет, металл даже не заскрипел, просто из окна шестого этажа, всего-то два до Машеньки оставалось, явилась из окна швабра и в лицо его принялась тыкать гнилой тряпкой. Шашкин до сих пор помнил запах этой грязной, не полощенной после кошек тряпки… Не от ударов, а от сего нестерпимого запаха сознание его помутилось, горло сковало спазмом удушья, руки в мгновение одно потеряли силу, и он мешком рухнул на асфальт…

С того дня жизнь Шашкина стала скучной, с постоянными мыслями о суициде. Но на смертоубийство собственного организма воли не хватало, а потому половина Шашкинского тела продолжала жить, и радостью ему лишь одно осталось – трехразовый прием пищи.

Через шесть лет после трагедии он, наконец, нашел ответ, отчего в ту ночь полез по трубе, и сказал его про себя громко: «А по широте душевной, Машеньке в подарок восхождение!»

Антонида давно уже простила мужа-изменщика, лишь за муки его единые, дети выросли и уехали кто куда, а она часто засиживалась вечерами у окна и думала о муже, как о сердечном, хоть и распутном существе.

«И язык ему какой-то студент-практикант криво пришил. Не говорит с тех пор страдалец!»

«Уж такая доля у русской женщины, – выводила Антонида, – всякого скота жалеть…»

А Машенька, ее младшенькая сестричка, после того случая быстро засохла, всего за два годика, и схоронили ее на казенные деньги, так как Антонида, тогда еще надеявшаяся на выздоровление мужа, свезла Шашкина в Коктебель к татарину-колдуну и посему находилась далеко от сестриной смерти. Вот почему на казенные… При воспоминаниях о Машеньке почему-то не слезилось…

Прислушиваясь к шипению блинов на сковородах, Шашкин аж в бешенство приходил – до бледности губ. Он и сам толком не понимал, на кого и на что ярость у него такая. Казалось, за столько лет можно было смириться со своим состоянием! Другие даже в Олимпийских играх участвуют, или хотя бы в домино во дворе бряцают, а ему скучны все эти игрища. Нет интереса. Неинтересно!.. «Депрессия!» – объяснял.

Но замечал иногда, что какой-то интерес в нем проявляется, когда Антонида близко к его фигуре подходит. Температура тела даже повышалась. Раз он даже запустил юркую руку ей под халат, обнаружив под ним еще крепкие ляжки, а между ними царствие небесное во всей его влаге сладкой, словно в манне. Задрожал он тогда всем телом, ощутил критическую температуру органов, воспрял было со своего кресла-каталки, но засушенные до воблы ноги его подломились, мгновение Шашкин пытался балансировать, но уже понимал, что падает на пол, ухватился влажными пальцами за женин халат, ткань треснула, поползла по швам, чем смягчила падение калеки… Иван лежал на холодных досках и плакал. Проливал слезы, наверное, оттого, что понимал – никогда ему не попасть в царствие небесное правильным путем!.. А через месяц жена внезапно проговорила:

– Жить надо не правильно, а праведно…

Как он разозлился тогда! Взял из-под руки пустой стакан и запустил им в Антониду. Попал в самую бровь, так что кровь на стену брызнула.

Супруга тогда его грязной рубашкой утерлась, стала бледной лицом и лишь одно сказала:

– Еще раз такое, и сдам на казенный харч! И мужика себе враз найду, о трех ногах…

– Ы-ы-ы! – провыл напуганный Шашкин…

Она вошла к нему, везя перед собою на тележке таз блинов, со словами: «Нечего тебе здесь во тьме сидеть», – отдернула шторы, открыла форточку и впустила в комнату солнечный день, пахнущий бесснежьем, свечным дымком от соседствующей церкви, и все это вперемежку с могучим блинным запахом.

Шашкин смотрел на тележку и уже не держал во рту слюны – тоненькой ниткой она тянулась к подбородку, задорно поблескивая на солнце.

На столе помимо таза с основным еще имелась и прозрачная емкость с белейшей сметаной, густой, с какими-то даже разводами плотности внутри, рядышком пряталась пиала с растопленным сливочным маслом, словно янтарь расплавили.

Антонида утерла мужу подбородок.

У Шашкина от созерцания такой радости вся ярость вмиг улетучилась в форточку, он приподнялся на локтях и увидел ее – прозрачную, как шашкинская слеза, как бриллиант Шахин-шаха, спокойную, словно поверхность Байкала, на треть заполняющую хрустальный графин с высоким горлом и пробкой-короной, и хрен с ней, как она называется – «Столичная» или «Московская», все одно – она присутствует на праздничном столе!..