Тореадоры из Васюковки (Повести) - Нестайко Всеволод Зиновьевич. Страница 60
И вот начали крутить кино. Мы вытянули вперед шеи и замерли.
Кино крутилось.
Уже прокрутилось полкартины. Нас не было…
И вдруг мы с ужасом увидели, что знакомого нам жандарма Олега Ивановича, «нашего жандарма», убили революционеры. Мы похолодели… Как же это так? Как же он, мертвый, будет задерживать Артема на мостике? И как же теперь будет с нами?
Судорожно вцепившись руками в стулья, мы смотрели на экран. Мы еще рассчитывали на чудо — что жандарм оживет (чего только не бывает в кино!). Но чуда не случилось. Жандарм не ожил. Не было в фильме ни речки, ни мостика, ни бац, шлеп, бултых, ни революционно настроенных детей бедняков… Не было того эпизода, в котором мы снимались… Не было совсем.
И когда в зале наконец вспыхнул свет, мы сидели в своих белых рубашках и новых, скрипучих ботинках жалкие и несчастные. Но наши родичи были хорошие, благородные и добрые люди. Вместо того чтобы смеяться и ехидничать, они, наоборот, успокаивали нас.
— Ничего, ничего… Наверно, у них что-нибудь случилось такое, что… — сказал двоюродный дядя из Дедовщины.
— А скорее всего по техническим причинам. Из-за какого-нибудь брака… Сами же рассказывали, с каким скрипом оно снималось, — сказал троюродный брат из Яблоневки.
— Ага, ага… Пленка засветилась или еще что… Всяко бывает, — поддакивала пятиюродная тетка из Песков.
Один только завклубом Андрей Кекало поглядывал на нас косо — мы ему сорвали «пункт номер один» в плане культработы на май.
Родичи как в воду глядели. Через несколько дней пришло из Киева письмо от Вальки, где она писала, что режиссер Евгений Михайлович передает нам сердечный привет и очень извиняется, что эпизод на мостике пришлось, к сожалению, вырезать, так как он «не монтировался» (а вообще, вышло здорово, он нам очень благодарен за помощь и прямо плакал, когда вырезал, — это его собственные слова).
Вот такой пшик вышел у нас с кинематографом…
Казалось, этот серьезный сигнал со стороны прихотливой артистической судьбы должен был предостеречь нас, предупредить об опасности. Но мы были легкомысленными шмендриками, похлеще Хлестакова, и не обратили на это внимания. И вот тебе на! Лежи теперь и плачь, и грызи землю, и волком вой на рогатый месяц…
И не так нам больно и горько из-за своего собственного провала, из-за своего собственного позора и стыда. Что там наши личные боли и страдания! Сколько раз переживали, переживем и теперь!
Главное, что доставляет нам наибольшие, наибольнющие, наигоршие страдания, так это то, что мы вели себя как провокаторы, как предатели, как жалкие подлые штрейкбрехеры… Мы же сорвали весь спектакль, подвели всех. Многомесячная работа всего ВХАТа из-за нас выброшена на помойку…
Много всяких грехов было на нашей совести. Но никогда не были мы предателями. С наибольшим презрением и отвращением мы сами всегда относились к предателям. И вот…
— У-у, позорники несчастные, сопляки задрипанные! — сквозь зубы ругает нас Ява.
— Зазнайки поганые, барахольщики паршивые! — сквозь зубы ругаю нас я.
— Чемоданы безголовые, а не артисты…
— Индюки ощипанные…
— Конечно, было стыдно стоять и блеять, как бараны, слов не зная. Но мы должны были оставаться на сцене и как-нибудь выпутываться.
— Ну да, должны были наконец набраться мужества и спросить суфлера, что там говорить дальше. Ну посмеялись бы люди малость, и спектакль бы продолжался. А так…
Нам даже страшно представить себе, что сейчас творится в клубе… Вот, должно быть, вышла на сцену Галина Сидоровна и упавшим голосом сказала, что спектакль отменяется, так как все видели, что Бобчинский и Добчинский сбежали, как предатели, со своего боевого поста. Зал возмущенно гудит. Какие только слова не сыплются на нашу голову! Родные матери и те отказываются от нас в эту минуту. Что же делать теперь? Чем же помочь беде? Какой выход найти из нашего безвыходного положения?
Нет выхода…
Кинуться с моста в воду, утопиться?
Никто ведь даже не пожалеет… Скажут: так им и нужно, штрейкбрехерам сопливым! Нет выхода. Нету.
Придет завтрашний день, и мы узнаем, что малость многовато на себя взяли, переоценили свою роль в жизни. Мы узнаем, что спектакль совсем не сорвался, что городничий после нашего побега не растерялся и сказал: «Так я и знал, что эти никчемные трусы Бобчинский и Добчинский испугаются и убегут. Хорошо, что я перед этим встретил их на улице и они мне все рассказали…» И ловкач Карафолька дивно пересказал все то, что должны были говорить мы с Явой. И спектакль пошел-поехал как по маслу. Актеры ловко перестраивались на ходу, и то, что должны были говорить мы, говорил кто-нибудь из них. Зрители ничего даже и не заметили. Будто Гоголь написал «Ревизора» без Бобчинского и Добчинского. Спектакль прошел с неистовым успехом. Аплодировали так, как никогда не аплодировали никаким настоящим приезжим артистам… А исполнитель роли Хлестакова Коля Кагарлицкий, тихий, забитый Коля, которого даже не все соседи знали, в один этот вечер прославился на все село. Прославился так, что еще немного и его именем назвали бы одну из сельских улиц. И тогда мы вдруг поняли, что для того, чтобы добиться успеха, нужно прежде всего долго-долго и настойчиво трудиться, как трудился Коля Кагарлицкий. Эта старая и такая известная истина, которую повторяли, вбивали, втолковывали нам на протяжении всей нашей жизни и родители, и учителя, и детские писатели и которую мы всегда так легкомысленно понимали: «А, это для дураков, для неспособных!» — эта старая истина вдруг дошла до нас. Дошла до самой глубины души. Дошла так, как доходили правила арифметики: раз — и все ясно. Долго с грустью будем размышлять мы над суровой неумолимостью этой истины. Но все это — завтра. Завтра!..
А сегодня мы еще ничего этого не знаем… Мы лежим навзничь в траве и тихо стонем.
Покатилась в небе звезда.
Защелкал в кустах беззаботный влюбленный соловей. Неподалеку в свинарнике счастливо хрюкает спросонья свинья, вспоминая с удовольствием что-то свое, свинячье.
Где-то далеко-далеко, в Дедовщине, громко лают собаки.
Пахнет молодой свежей зеленью, медвяным цветом и коровами.
Прекрасная и неповторимая земная жизнь торжествует, продолжая полет в предрассветном просторе вселенной…
Вдруг Ява вскакивает, садится, обхватывает колени руками и утыкается в них подбородком. В глазах у него прыгают бесенята.
— Артистов из нас не получилось — это точно! — решительно говорит Ява. — Я теперь сам ни за что не хочу быть артистом. Пусть даже мне платят в день сто рублей — не хочу. Мне такая нервная работа не подходит. Проваливаться… переживать… Это просто вредно для здоровья. Знаешь, у меня идея, Павло…
«Павло»? Я уставился на него. Никогда он не называл меня Павлом. Что-то сейчас произойдет… Очень уж, должно быть, серьезная идея, раз он так официально меня называет.
— Денисович… если уж так, — подсказываю я.
— Можно и Денисович… — сказал он, даже не улыбнувшись. — Так вот, Павло Денисович, прошлым летом у нас с вами было, по-моему, немало приключений. Так? Так. Если бы эти приключения были не с вами, а с кем-то другим и этот кто-то рассказал бы их вам, было бы интересно? Так? Так вот у меня идея: мы садимся и пишем книгу про наши приключения… Напишем книгу, заработаем кучу денег и поедем в кругосветное путешествие. На материале этого путешествия снова напишем книгу, снова получим кучу денег и снова махнем куда-нибудь. И закрутится машинка… И мы станем писателями… А что — плохо? Писатели… Мы с тобою… Стоим и даем автографы… Карафольке, Коле Кагарлицкому, Гребенючке… А? Здорово! Как мы раньше не додумались? Писатели… Это, брат, не то, что артисты… Артистов тысячи, а писателей — единицы. Вот сколько ты писателей знаешь? Ну, Пушкин… Ну, Шевченко… Ну, Глебов, Квитка-Основьяненко, Котляревский… Ну, Толстой… Ну, Чехов… Горький… Это классики. А из современных? Ну, Гайдар… Ну, Чуковский… Михалков… Ну, Забила, Бычко, Кава… Ну, Близнец… И — все! Писатели — это, брат, такие люди, что… А в детстве, между прочим, были самые обыкновенные пацаны, вроде нас… А Горький, так тот вообще босяком был…