Подвиг № 2, 1987 (Сборник) - Окуджава Булат Шалвович. Страница 19
— Как думаете, господин капитан, любят ли вас в роте?
Я задумался и не знал сразу, что ответить. Это ему, видимо, пришлось по душе.
— Природная скромность не всегда у офицеров в чести, но вы ею не пренебрегаете, — сказал он, незло усмехаясь. — Кстати об офицерах. Успели ли вы приобресть себе друзей по симпатии?
— Я, господин полковник, так много занят строем, что и не думал об этом, ибо стараюсь о блеске вверенной мне роты…
Разговор как разговор, и все-таки что-то меня насторожило, ведь та полночь и лопоухий Савенко, крадущийся за мной, не выходили из моей головы. Господи, подумал я, помоги мне!
— Стараетесь о блеске? — задумчиво переспросил он. — А ведь от воли государя зависят счастье и блеск всей армии, — и добавил тихо: — Хотя эта воля в последние годы проявляет себя противоборствующей здравому смыслу…
Я вздрогнул. Сердце мое затрепетало. Он глядел в меня пристально, насквозь. Я кивнул ему согласно. Эти преступные мысли не были для меня новостью, мне многое подобное приходилось слышать из разных уст за последнее время. Спокойно, сказал я самому себе, не спугни глухаря, дай ему потоковать…
— Как же он вам вдруг доверился?! — прохрипел наш герой с отчаянием и тоской. — А вы-то что?..
— Я испугался, господин Ваня, — сказал капитан шепотом, — А вы разве не испугались? Я понял, что это все неспроста, его слова, что мне должно их слушать и соглашаться, чтобы он легко говорил, не стесняясь. Я вообще, господин Ваня, манеру взял с людьми не спорить. Зачем? У каждого своя голова, свои привязанности. Но, заметьте, стоит человеку поддакнуть, представиться ему единомышленником, как он тотчас словно освобождается весь, и легко ему с вами и просто… И вот тогда вы будто окунулись в его образ мыслей… А эти спорщики всякие, петушки эти, они не по мне, господин Ваня. Так вот, значит, он произнес свою ужасную фразу, от которой сердце у меня похолодело…
— Это справедливо, — сказал я в ответ. — Я сам думал об этом. Но наша власть мала, и нам остается надеяться на божье провидение.
— Да, — сказал он, — вы правы. Все оно так и было бы, когда б не особый случай.
— Какой же, господин полковник?
Он долго молчал, внимательно разглядывая меня, словно я не человек, не офицер, а так — предмет неодушевленный, и это мне было, поверьте, крайне оскорбительно, и рука, как говорится, искала рукояти, но я крепился, ибо разворачивалось внезапно такое, во имя чего стоило гордыней пренебречь. Моя счастливая звезда сияла мне ослепительно.
— Я совершаю преступление перед совестью и кругом своих друзей, исповедуясь перед вами откровенно, — сказал он, окончательно прожигая меня взглядом, — но что-то подсказывает мне, что на вас можно положиться.
— Господин полковник! — воскликнул я, стараясь окончательно расположить его. — Нет, нет, вы не ошиблись. Слово дворянина!
Глаза его вдруг сверкнули.
— Я верю вам, — сказал он шепотом. — Здесь не место для откровенности. Вечером у меня, если вам будет угодно…
И он пошел, невысокий и коренастый.
Волнению моему не было предела, и хотя тайна оставалась по-прежнему за завесой, но я верил, что край этой завесы я приподыму, и очень скоро.
Человек не бедный и знатный, мой полковник жил скромно, по-походному. Я очень удивился, господин Ваня, когда, оказавшись в его комнатке, увидел деревянный топчан, покрытый серым солдатским одеялом. Правда, множество книг да исписанных листов бумаги покрывали единственный в комнате стол. Разговор сначала не завязывался, потому что он ко мне присматривался, а я был в волнении, предвкушая раскрытие тайны. Но постепенно тема нашлась, а именно — минувшая война. Нет, вы не думайте, господин Ваня, что так вот сразу он весь и раскрылся, все свои чудовищные планы и прочее… Разговор у нас был обычный, и я бы так и остался в недоумении, как вдруг он сказал, не помню уже, продолжая какую мысль:
— Всякое единоличное правление приводит к деспотии, а это значит, что в собственных глазах деспот всегда прав и непогрешим, а так как даже деспот смертен, а смертные не могут быть абсолютно непогрешимы, следовательно, за некоторые грехи его расплачивается народ, государство, мы…
— Надо ему подсказать об этом, — сказал я с робостью.
Он засмеялся.
— Такое в истории бывало, но заканчивалось плачевно…
— Теперь, слава богу, пора деспотов миновала, — сказал я со страхом, понимая, куда он гнет, — государи и правители теперь просвещенные…
Он засмеялся снова.
— Знаете ли вы математику, господин капитан?
— Нет, — сказал я.
— Если бы вы знали ее, — продолжал он, — я бы доказал вам все мгновенно.
Я молчал, не в силах побороть волнение, а он продолжал:
— Возьмите Древний Рим. Покуда там было республиканское правление — он процветал, стоило утвердиться монархии — возникла деспотия, и процветание страны и народа кончилось… Это математически непреложно..
О чем мы говорили далее, я уже плохо помню, но и этих двух фраз было предостаточно, господин Ваня, чтобы понять, как это все неспроста… Скажу вам, не хвастаясь: я с детства был воспитан в правилах чести и любви к государю. И вдруг услыхать такое! Каково же было мне по веревочке ходить и не упасть? Да видите ли в чем суть: все друзья у полковника по другим частям находились, а в своем полку был он одинок. Я так это понимаю. Впрочем, может, что и другое…
Между тем встречи наши учащались. Беседы становились откровеннее раз от разу. Я был настороже и в то же время продолжал любоваться моим полковником! Вот ведь как бывает… Все в нем мне нравилось: и походка его, как он ходил уверенно и твердо, и вместе с тем легко, даже с грацией какой-то; и твердость духа, и выдержка, и в то же время что-то мягкое и обаятельное в лице, несмотря на внешнюю суровость; и даже запах ароматного мыла, исходивший от него постоянно, странного мыла, пахнущего больше свежей весной, нежели всяким искусственным снадобьем, доставлял мне истинное наслаждение. Однако, думал я, не следует обольщаться, надо быть готовым ко всему, ибо первые шаги уже доказывали мне близость страшной пучины, таящейся где-то неподалеку. Что же делать? Как предотвратить несчастье, которое грозит нам всем и нашему отечеству?..
Еще в детстве положил я себе за правило не опережать событий, чтобы не допустить ненароком ошибки. Главное, думал я, сохранять свою верность государю и быть чистым в душе, а уж все это и время помогут мне вскрыть нарыв и избавить невинных людей от заблуждений.
Однажды, господин Ваня, мой полковник призвал меня к себе. Сам он сидел за столом, а мне указал на табурет. В доме было тихо. Савенко за занавеской не шевелился — то ли спал, то ли подслушивал.
Вдруг полковник сказал:
— А вы очень хороши в роте, вы мне нравитесь… Думается, что на смотре солдаты ваши проявят себя отменно.
Мне было приятно слышать похвалу из уст этого сурового человека, и, ах, кабы не смятение в моей душе, посеянное им! Я даже растерялся и не знал, что отвечать, как услышал его тихий смех.
— Я смеюсь оттого, — сказал он, видя мое недоумение, — что очень отчетливо представляю себе эту будущую радужную картину: вы вышагиваете с вашей ротой и удостаиваетесь высшей похвалы (да, с той самой ротой, которой предстоит в недалеком будущем участвовать в предприятии…). — Он заметил мое смятение, которое я безуспешно пытался скрыть. — Ничего, ничего, — продолжал он, — мне ведь тоже когда-то казалось это сверхъестественным, однако трезвые наблюдения позволили мне убедиться в крайней пользе этого акта, даже в необходимости его, даже в неизбежности… В общем, мы с вами — пылинки в игре природы… Представьте себе, когда мы устраним монархию и все связанные с нею учреждения, — сказал он так просто, словно приглашал меня на прогулку, — когда освободим народ, тогда это предприятие с высоты уже достигнутого не будет казаться нам противоестественным… Надо только отрешиться от мысли, что самодержавие — единственная форма правления…
— Позвольте, — сказал я, — как мыслите вы устранить монархию? Значит ли это, что вы собираетесь лишить царя престола, вынудить его отречься?