Концертмейстер - Замшев Максим. Страница 41

В дверь постучали и, не дожидаясь ответа, открыли ее. Тетенька в шапочке и фартуке привезла обед. Поставила тарелки на стол и, ни слова не сказав, удалилась.

1949–1951

Тот вечер в «Метрополе», в ноябре 1949 года, устроенный Франсуа, стал настоящим финалом в короткой истории их компании. Не ложным, за которым что-то еще есть, а с последними аккордами в основной тональности.

Поначалу предположение французика переместиться из скорбного московского двора в ресторан показалось всем, кроме Прозоровой, абсолютно неуместным. Во-первых, поход в злачные заведения по тем временам был предприятием весьма дорогим, а во-вторых, веселиться в ярких залах сейчас, когда их друг мучается в застенках, явно не самая лучшая затея. Но настроение как-то быстро переломилось, всеми овладела необходимость вырваться из тисков жуткой реальности. Люда отвела Франсуа в сторону и что-то быстро шепнула ему на ухо. После этого усатый француз заявил, что он всех собирается угостить на славу, и, если кто-то откажется, он смертельно обидится.

На Лапшина весь этот цирк не подействовал. Он категорически не хотел ни в какой ресторан и собирался наконец улизнуть, но Шнеерович уговорил его:

— Брось ты! Когда мы еще в «Метрополь» попадем. Посидим немного и по домам.

Около Никитских ворот нашлось сразу два такси, и вся компания поехала на площадь Свердлова.

В «Метрополь» Франсуа явно заходил не впервой. Швейцар с особой почтительностью, какой обычно одаривают щедрых завсегдатаев заведения, помог ему раздеться, между тем поглядывая на его гостей с явным подозрением.

Позже Лапшин и Шнеерович часто вспоминали тот день, и Михаил неизменно укорял друга:

— Еле-еле тебя уговорил тогда. Надеюсь, не жалеешь?

Бывают-таки застолья, которые начинаются как вполне обычные, даже чуть тягостные, но потом в них открываются неведомые прелести, как под листочками и травкой открываются пытливому взгляду грибника идеально крепкие боровики.

Грибки, кстати, в «Метрополе» подавали. Как и многое другое — диковинное для простых людей. Этот ресторан был одной из витрин сталинского времени для иностранцев. Поддельное свидетельство хорошей и свободной жизни советских граждан.

Холодная водка в жеманных графинах, неизменные для вечерних ресторанов праздничные хлопоты официантов, разновысотный звон посуды, ползущие разговоры — все это тогда подействовало на Лапшина, как он и ожидал, удручающе. Он единственный за этим столом знал то, что не знал никто. Знал подлинную подоплеку всего происходившего, страшного, несправедливого и необоримого. И от этого ему хотелось забыться. Однако к водке он едва прикоснулся. Острое чувство опасности не позволяло раскиснуть, алкогольно размягчиться. Почему-то вспоминалось, как почти год назад обещал написать ораторию на стихи Евгения Сенина-Волгина. Ведь он пробовал. Но что-то тормозило работу, мешало нотам сплестись так, как надо.

В один момент зал наполнили звучные аккорды. Пианист в белом фраке аккомпанировал пышногрудой, положившей руку на рояль певице. «Утро туманное» звучало слишком низко и фальшивовато.

Неизвестно чем ведомый, Шура Лапшин подошел к инструменту, попросил музыкантов передохнуть, с чем они охотно согласились, и начал играть, исступленно импровизируя, резко, смело меняя темпы и размеры, доверяя черным и белым клавишам все то, чего не мог высказать словами. Начал он с какой-то хрупкой темы в очень высоком регистре, похожей на вспархивания печальных птиц, сначала аккомпанемент звучал простенько, в виде острых, ясных аккордов, потом тема видоизменилась, фактура насытилась пластами, и все летело куда-то, как орлы летят над бесконечными долинами, что-то высматривая внизу.

И вдруг звуки рухнули вниз, катастрофично и безнадежно, и начали выбираться, медленно подрагивая, как выбираются из воды долго плывшие и отдавшие борьбе со стихией все силы. Дойдя до среднего регистра, музыка словно крепла, набирала хоральной мощи и подбирала каждый голос как добычу. Изощренная каденция вроде бы возвещала, что все идет к концу, но звуки, не получив разрешения, начали озорничать в бурлескном скерцо, с пассажами немыслимой изворотливости.

Скерцо, достигнув предельной скорости, как будто немного забуксовало, потом быстро истаяло, и все вернулось к первой хрупкой теме, звучавшей теперь тоскливей и обреченней.

Когда Лапшин снял руки с рояля, зал, до этого погрузившийся в робкое молчание, грохнул овациями. И никому из посетителей кабака было невдомек, что Лапшин не собирался никого впечатлять своей игрой, просто прятался от чего-то, зарывался поглубже от реальности в безвинную и бесцельную последовательность звуков.

Когда он вернулся к столу, увидел, что графины с водкой пусты, а вся компания уже изрядно навеселе. Сколько же он просидел за инструментом?

Прозорова похлопала в ладоши почти перед самым Шуринькиным лицом и умиленно произнесла:

— Как чудесно! Что это было?

— Так. Один малоизвестный автор…

— Шутишь! Это твое сочинение. Я поняла. — Прозорова прищурилась и покрутила в пальцах волосы у правого виска. — А как твоя оратория или кантата на стихи Евгения? Продвигается? — лицо ее вдруг исказила злоба, но всего лишь на мгновение, затем вернулось прежнее чуть наивное, внимательное и располагающее выражение.

Лапшин не успел ответить. Франсуа застучал ножом о свой бокал и почти прокричал:

— Прошу всех послушать, что я сейчас скажу.

Шура поглядел на него, и ему почудилось, что усы того еще больше закрутились вверх.

— Я хочу, чтобы Людмила стала моей женой.

Дальше неразбериха только усилилась. Все изображали удивление и радовались за только что ставших официально женихом и невестой друзей, хотя и осознавали, что это только начало истории. Получить разрешение на брак с иностранцем Людмиле вряд ли будет легко.

Лапшин ушел чуть раньше других. Уже на автобусной остановке его догнала незнакомая женщина в легком вечернем платье, сказала ему несколько слов на французском и сунула в карман его пиджака что-то завернутое в ресторанную салфетку. Сделав это, она стремительно побежала обратно. Шура ничего не успел ни понять, ни предпринять. Да еще автобус подошел, в который необходимо было войти, иначе следующего прождешь неизвестно сколько.

В автобусе, в который, несмотря на поздний час, на каждой остановке кто-то заходил, Лапшин не решился раскрывать неожиданный презент. У него и так уже немало неприятностей. Угодить в шпионы сейчас — совершенно лишнее. Хотя, возможно, он давно уже и фигурирует как шпион…

Только у своего подъезда, убедившись, что вокруг никого нет, он вынул из кармана сверток из кружевной салфетки. В нем оказались маленькие, изящные и дорогие на вид женские часики. Он с удивленным восторгом разглядывал их. Что все это значит? Что хотела этим жестом сказать незнакомая ему иностранка?

* * *

На следующий день они увиделись со Шнееровичем на работе. Кинохроника им тогда обоим досталась на редкость пафосная. С особым озорным, сдобренным долей фарса энтузиазмом они и аккомпанировали ей. На экране мелькали встающие из руин советские города, вырастали крупные планы передовиков производства, беспрерывно улыбающихся, колосились бескрайние колхозные поля, слаженно, как танки, передвигались трактора и комбайны. Нескончаемые кадры, нескончаемое ликование, нескончаемое восстановление народного хозяйства, долгожданное счастье мирной жизни. А музыкальный фон всему этому великолепию создают два изгнанных из консерватории еврея.

Разумеется, когда, отработав всю программу, они шли к метро, то вспоминали вчерашний день, начавшийся с тревожной телеграммы, которая заставила их незамедлительно прибыть в дом в Борисоглебском, и закончившийся внезапным ресторанным застольем.

— Я читал, что лягушатники не отличаются особой щедростью, а Франсуа вчера прямо потряс. Вот что значит мечтает человек жениться. Любовь.