Мёртвый хватает живого (СИ) - Чувакин Олег Анатольевич. Страница 3
Спустя год — они уже жили тут, в этой двухкомнатной квартире, — шеф сказал Софье, что Александр Игнатьевич будто лет десять уже начальник отдела. При нём ни один человек из отдела не уволился, а ведь при ней, Софье Андреевне, была текучка. Процент допустимый, но всё же. И молочку поставщики стали привозить только свежую. «Вам, Софья Андреевна, надо быть начальником отдела кадров». — «Нет, Павел Леонидович, я специалист только по одному кадру — моему мужу».
А Шурка подарил в тот день Софье бутылку молока. С синей крышкой. И улыбку. И они распили эту бутылку, и она сказала ему: давай делать детей. На следующей неделе, сказала она, будут подходящие дни. Она сосчитала. И проверила гороскоп. Они должны слиться ночью. Ночью они сделают ушастых и круглоглазых девчонок и мальчишек. Близнецов. Двойню. Тройню.
Всю жизнь мечтал о том, ответил он, чтобы меня окружали такие же ушастые, как я, только маленькие и глупенькие.
И настало воскресенье, тот самый день, и он скоро перейдёт в ночь.
— …Нет, плохая. Плохая счастливая жизнь.
«Плохая, плохая, — ей хотелось засмеяться, — пусть будет плохая, только бы счастливая».
— Все всегда думают: жить ради детей. У них-то уж будет настоящее счастье. У нас не было, или было, да не то, а вот уж у них-то будет. И будет именно то. Знаешь, что это такое, Софья? Это вера не в то, что счастье в детях, а вера в будущее. Революционеры вот так верили в коммунизм. Нам его уж не увидеть, говорили они, но мы его построим для наших детей. И так вот русские люди и живут поколение за поколением: без счастья в настоящем, но с надеждой на счастье в будущем.
Но мы-то с тобой, Софья? Нам ли мечтать, как мечтали революционеры?
— Иногда хочется каких-то перемен в жизни, — ответила она.
— Мы с тобой слишком счастливы, чтобы желать перемен, — сказал Шурка.
— Ты расхотел заводить ребёнка? Или близнецов?
Нет, конечно, он не расхотел. Он хочет поговорить с ней.
— Нет, Софья, мы заведём ребёнка. Сделаем его в эту ночь. Или близнецов. И они будут счастливы так же, как мы. Мы не допустим, чтобы они были несчастны. Но я не желаю перемен. Ты понимаешь меня?
Кажется, она начала понимать его.
— Дети — не перемена в жизни, — сказал он. — Дети — это продолжение той же счастливой жизни, которой мы живём. Вот как я понимаю это. А слово «перемена» иногда пугает меня.
Перемены бывают и к худшему, подумала она. Но не та перемена, о какой они сейчас говорят. Продолжение счастливой жизни — это Шурка хорошо сказал. Продолжение счастья. Надо запомнить.
— Представь, — сказал Шурка, — как что-то переменяется в нашей жизни. Возьми первое, что придёт в голову. Понижается наша зарплата. Отменяются премии. Поставщики начинают диктовать невыносимые условия сотрудничества. Шеф проводит сокращения, и меня — или нас обоих — увольняют. В стране набирает новый виток кризис. Толпы безработных бродят по улицам городов… Начинаются грабежи, убийства, беспорядки, кровавые демонстрации протеста… Вот это — перемены, Софья. Не желаю перемен. Перемен желает тот, кто несчастлив. Те, кому терять нечего, кроме своих цепей… Нам нельзя желать перемен. В чём наша борьба? В том, чтобы сохранить счастье. То есть в том, чтобы не желать перемен. Чтобы оставаться счастливыми. И чтобы дать наше счастье нашим детям. Вот как я понимаю смысл нашей жизни. В этом мире — океан несчастья, а счастье в нём — как островки.
Она вздохнула. Шурка очень серьёзен. Он редко говорит, но когда начнёт — его не остановить. Ему, наверное, кажется, что она не до конца его понимает. Он не любит неясностей. Когда он чувствует неясность или противоречие, он торопится разрешить его. Он считает, что этот мир — плох, ужасно плох, и что им очень повезло, что они сумели быть счастливыми в плохом мире. Нет никаких особенных заслуг у тех людей, которые счастливы — и материально, и любовью, — в мире хорошем (они с Шуркой такого мира не видела, но подозревали, что он существует: в Австралии, Гренландии, в Западной Европе, на другой планете, в другой Вселенной); но те, кто выковал счастье в мире плохом, заслуживают… сохранения этого самого счастья. Да. Как награды. Не самого счастья, а именно его сохранения. Так считал Шурка. Шурка не верил, что мир может быть стабилен, неизменен, и потому говорил, что счастье надо отстаивать. Получалось, он каждый день боялся, что счастье пропадёт. То есть люди вокруг что-то сделают для того, произведут какую-то перемену, которая нарушит или вовсе разрушит их счастье. И он вселил беспокойство и в неё. Ведь мир — плохой. Люди в нём плохие. Это неправда, будто они хорошие. Хорошими они искусно притворяются. Но ложь никого ещё не сделала хорошим.
Вот если б, говорил Шурка, грянула такая перемена, чтобы мир, сами его основы, эволюционные основы, вдруг стали качественно иными. Чтобы развитие пошло не от того, что одна клетка в воде пожрала другую, а от чего-то другого. Или пусть пожрала бы, но жраньё кончилось бы мирно. От истребления мир пришёл бы к любви. К вечной любви. И со страхом читал бы книги прошлого. Общество сделалось бы идеалистическим — и обрело ту высокую сознательность, о какой мечтали коммунисты. Рабочие под телегой.
Но этого нет. И это невозможно. Но это кажется нелепым: люди, мечтая быть хорошими, остаются плохими! Мечтая о мире, воюют и воспевают войну! Лгут, говоря о справедливости!
Люди в мире плохие. А Шурка? А она, Софья? Хорошие ли они?
— Мы хорошие, Шурка?
Он ответил не сразу. Подумал. Но он ведь знал ответ. Как-то они говорили на эту тему. Шурка, может, не помнил. А она не забыла.
И она знала, что он ответит. Нет, Шурка не солжёт ей. Он может отвести глаза, быть многословным, ответить не тотчас, — но ей он не солжёт. Другому — да, солжёт. Поставщику. Шефу. Реже — в отделе. Но не ей.
— Так мы хорошие, Шурка? Ты — хороший?
Более лёгкая форма трудного вопроса.
— Нет, — ответил он. — Я не хороший. Я плохой. Как и многие.
А я, подумала Софья. И я плохая, ответила она. Как и многие.
— Мы плохие, — сказал он, — но мы счастливые плохие.
Но может, в них есть немножко и хорошего? Того, что они могли бы передать своим детям?
— Наши дети будут плохие, — твёрдо сказал он. — Плохие, как и мы. Но в них будет на чуточку больше хорошего, чем в нас. И в нас есть немного, а в них будет чуть больше. И в их детях ещё больше. И так пойдёт до далёких потомков. До будущего, где и настанет то самое счастье тех самых хороших людей, о котором давно мечтают идеалисты и романтики.
— Немного плохого и очень много хорошего? — спросила она.
— Самую малость плохого. Чтобы лучше видеть хорошее.
Глава вторая
Я думал. Думал письменно.
Я люблю думать письменно. Нет, не потому, что лучше думается. Из-за привычки писать. Барабанить по клавишам.
И я люблю читать написанное. То есть набранное.
Бывает немного неловко перечитывать свои же записи: будто подсматриваешь сам за собою. Лучше б уж кто-нибудь другой читал. Как жена Толстого его дневник.
Вообще-то я знаю, откуда эта неловкость. В моём дневнике одна правда. А правду людям давно уж читать неудобно. Особенно про самих себя. Особенно написанную собою.
Я поднялся в файле на месяц выше. Сентябрьская запись. О женщинах. Очень познавательно читать собственные заметки о женщинах. Насчёт других предметов моё мнение меняется, а вот в отношении женщин — остаётся постоянным. И кому пришло в голову, будто непостоянство — характерная черта женщин? Женщины постоянны. Если женщина врёт, то будет врать до самой смерти. Если она истеричка, её не исправит никакой психолог, и психиатр тоже, будь они родом хоть из самой Вены. Если женщина гулящая, то ждать от неё верности не стоит ни в двадцать лет, ни в пятьдесят. Если женщина хочет родить и воспитывать мальчика, но у неё родятся четыре девочки, она всем им даст мужские имена и будет покупать дочкам брючки, футбольные мячи, молотки и плоскогубцы. Женщин не переделать. Легче отменить законы физики и заселить Луну, чем переменить одну-единственную женщину.