Отыгрыш (СИ) - Милешкин Андрей. Страница 41

Клаус написал об этом целый цикл из пяти стихотворений — как раз к очередной встрече с собратьями по перу. Они без затей именовали себя "богемой", собирались в одном замечательном погребке, и Вессель сразу стал в этом кружке кем-то вроде вождя… о, это торжественное и величественное слово — "фюрер"! Но в этот раз Клаусу восторженно внимал только верный малыш Кляйн, прочие задумчиво хлебали пиво, а насмешник Краузе (вполне вероятно, наполовину еврей) нацарапал на клочке бумаги весьма обидную эпиграмму. Должно быть, такая серьезная тема требовала шнапса, но дядя Вилли крепких напитков сам не пил и своим работникам не позволял. Не поглядел бы, что племянник, мигом выставил за ворота. Терять место было жаль. А богема… на то она и богема. Вроде бы, у французов это слово как-то связано с цыганами… бр-р-р! Клаус до сих пор зябко передергивал плечами, воображая, куда его мог бы привести этот путь. И даже написал стихотворение "Покаяние", в котором в символической форме рассказал о том, как мудрая судьба в лице фюрера предотвратила его падение в пропасть с предательски осыпающейся горной тропинки и указала надежную, твердую дорогу. Дорогу, которая привела не куда-нибудь, а в ту самую богемную Францию. И начало лета близ Бордо, как вдруг выяснилось, было ничем не хуже, чем близ Файхингена. И война оказалась похожа пусть не на красавицу Лоттхен, но и не на анархичную старуху из страшных сказок, которая жутко хохочет и не глядя размахивает косой. Нет, она походила на бакалейщицу Луизу, у которой все посчитано и твердой рукой занесено в гроссбух, а то чему только предстоит случиться, старательно спланировано и нацелено на строго определенный результат. Непоэтично, но… движение нации к величию и процветанию не может подчиняться романтическим порывам.

Все шло так, как надо. Гулкие щелчки пуль по броне были подобны ударам капель дождя в перевернутое ведро. Взрывы… что-то отдаленно похожее Клаус переживал в детстве, когда здоровяк-сосед, подкравшись со спины, со всего маху бил его по ушам… да если бы только бил! еще и в воздух приподнимал, и тряс… В глазах темнеет, мир ходит ходуном, больно и противно до тошноты! Но все это не может длиться бесконечно. Тогда заканчивалось, закончится и теперь. Раньше у юного Весселя было только собственное терпение, сейчас — еще и броня верного панцера. Клаус знал, что он не трус. Настоящий ариец всегда преодолевает страх. Французы… ну что ж, французы сопротивлялись ровно столько, сколько нужно было, чтобы заслужить уважение и не обесценить победу германского оружия. По крайней мере, Клаусу с его мест механика-водителя увиделось именно так.

И кто рискнет сказать, что увиделось неправильно? Ведь сумел же он разглядеть и учуять, что Франция красива и благоуханна, как праздничный пирог, а француженки подобны восседающим на облаках из крема куколкам-богиням. Здесь замечательно мягкая, теплая, как свежевыпеченный бисквит, земля. И сердца, размягченные богемной жизнью. Мягкость — не порок. Для побежденного. А победитель имеет право быть милостивым.

Странно, что Гельмут до сих пор этого не понимает, потому-то впервые не одобрил стихи Клауса. Должно быть, воображение нарисовало старшему брату смуглую цыганистую девицу с вульгарными манерами. На самом же деле Жозефина по-арийски белокура и светлоглаза. И похожа на осторожную, деликатную лисичку — и в жизни, и в стихах своего германского "cher ami". А Гельмут… он максималист. И, как оказалось на поверку, куда больший романтик, чем Клаус. Здоровье не позволило пойти в люфтваффе — подался в авиамеханики. А уж женится точно на истинной арийке.

За кузена и вовсе беспокоиться не приходится: дядя Вилли с гордостью написал, что Готфрид служит в дивизии "Мертвая голова" и даже получил первое офицерское звание. Первое офицерское — звучит завораживающе. К счастью, Клаус независтлив. Он надеется, что после победы Великой Германии каждый получит то, чего пожелает… в соответствии с вкладом в дело Нации, конечно. И Гельмут сможет заняться изобретательством, не отвлекаясь на всякие пустяки. А Готфрид и дядя Вилли переберутся в собственное поместье, куда-нибудь поближе к югу, дядюшкин ревматизм требует иного климата.

Так думалось и мечталось совсем еще недавно. А в последнем письме, датированном тринадцатым августа, но полученном лишь позавчера, дядя сокрушался: дивизию кузена перебросили на север России… кто знает, как это скажется на последующем благосостоянии семьи!

Вот уж эти штатские! Даже намек на незначительные потери повергает их в уныние. Он, Клаус, уже давно забыл, что такое мягкая постель и покой. А летняя Франция здесь, в этой злой стране, окутанной, словно саваном, холодными осенними туманами, вспоминается как дивная сказка. Но он не теряет присутствия духа. После войны у него наверняка будет достаточно марок, чтобы если не выкупить дядину мастерскую, то открыть собственную. И привезти в Файхинген Жозефину, и… А стихи и наблюдения — они для души и на память потомкам: пусть знают, что их предок был не последним из солдат Рейха, многое повидал, испытал лишения, пережил опасности…

Замечательное, кстати, может выйти посвящение — что-то вроде письма в будущее. Почему именно сегодня? Близятся поистине знаменательные дни… Рождество наверняка позволят отпраздновать в Москау, будет время и поразмышлять, и оформить мысли на титульном листе записной книжки… черные чернила можно раздобыть у писаря. А сегодня… Перед ними — самая обыкновенная речушка, названия которой Клаус не знает. Дальше, как сказали, будет маленький город, названия он не запомнил.

Они не глушат моторы, не отходят от своих танков — вот-вот вернется разведка, и вперед. Нет, вряд ли они столкнутся с сопротивлением русских. Поговорил с бывалыми: все как один считают, что против третьей дивизии русские бросили свои последние резервы на этом направлении и пока что ждать толковой обороны от этих упрямых фанатиков не приходится. Клаус вспомнил о сожженных танках, виденных близ… — он заглянул в записную книжку — близ Севска. Не повезло камрадам из третьей! И поежился — конечно, всего лишь от порыва ветра. Да и ожидание — оно почему-то всегда тревожное.

А разведка… надо надеяться, она подтвердит, что переправа надежна. Иначе… от дурного предчувствия у Клауса заныли виски. Странно, даже противоестественно: слово, которым здесь обозначают неглубокое место в реке, звучит очень… чуть было не подумал — по-арийски, быстро поправил себя — по-европейски… и так похоже на родное, доброе — "хлеб". Хорошее, домашнее, надежное слово — и зыбкое илистое дно, прикрытое мутной холодной водой. Вессель посмотрел на реку, как на притворяющегося покорным мирным жителем врага. Подумал: не зафиксировать ли образ? Нет. Еще, чего доброго, беду навлечешь. Он зябко передернул плечами. На этот раз — не от ветра, от воспоминаний об одной такой же вот речушке, мост через которую оказался взорван и пришлось перебираться вброд. Каменный Курт проскочил с видимой легкостью, Клаус смело сунулся следом. Пройти-то прошел, но вдоволь напоил мотор водой с песком. И, что еще хуже, растерялся. Не миновать бы взыскания, если бы не Курт. Такому механику сам дядя Вилли уважительно поклонился бы. И дружба с ним была бы весьма полезна в будущем. Да вот досада — Каменный ни с кем не желает сближаться, и даже когда предлагает помощь, глядит мрачно, лицо — что гипсовая маска, только губы и шевелятся, неподвижный взгляд направлен куда-то в пространство. А еще… нет, Вессель понимает, что страх перед насилием — удел слабого, да и необходимость устрашения уже очевидна, без нее с этой страной не сладишь. Но незаурядное мастерство и точный расчет, использованные для того, чтобы раздавить кошку, которой вздумалось перебежать дорогу перед танком… или это была собака? По тому, что от нее осталось, не разобрать. Если собака — тем более непонятно, какая-то бессмысленная жестокость. Но камрадам Курт помогает всегда, не дожидаясь просьб. Вот и сейчас — Вессель отыскал Каменного глазами — бродит меж танков, как жрец древних германцев — меж дерев священной рощи, смотрит на них с благоговением, останавливается, прислушивается, будто они о чем-то ему рассказывают. Жутковато и завораживающе.