На орловском направлении. Отыгрыш (СИ) - Воронков Александр Владимирович. Страница 27

Ну а пока… Пока он велел припарковаться у Первомайского сквера.

В том прошлом-будущем, о котором он знал из книг да из рассказов своих стариков и которое теперь может и не настать (хотелось верить — не настанет), Первомайский в дни оккупации — в одночасье и на долгие месяцы — превратится в лобное место. Вешать будут прямо на деревьях, не утруждая себя сооружением виселиц. Нарушение комендантского часа, возвращение в город от деревенской родни не большаком, а непроезжей дорогой, саботаж… И сколько бы конвенций ни заключалось до и после, сколько бы ни предпринималось попыток сделать войну сугубо мужским занятием, она никогда не станет только чередой оборонительных сражений и наступлений, позиционных боёв и атак. То, что будет происходить в оккупированном Орле, — тоже война. И кем, как не бойцами, считать двух подростков, которых повесят на одном из этих деревьев — совершенно не хотелось предполагать, на каком именно, — за отказ нести трудовую повинность. То есть — работать на оккупантов. Бабкина старшая сестра видела, а потом всю жизнь забыть не могла.

Двое мальчишек, ровесники его школяров. Двое из нескольких сотен повещенных. Двое из нескольких тысяч казненных в Первомайском сквере, в городском парке, во дворе Орловского централа… В лихолетье первыми всегда уходят самые отважные и отчаянные. Не потому ли генетически закрепляется трусливое благоразумие, чтобы предопределить судьбу последующих поколений: моя хата с краю, в ней свеженький евроремонт, и мысли мои — сплошь общечеловеческие, то есть обо всех — и ни о ком, кроме себя.

А в августе сорок третьего здесь, в сквере, похоронят тех, кто крепко-накрепко помнил, что это такое — воинский долг и что означают слова «за други своя». И станет Первомайский сквером Танкистов, и через него, через обновленный, пройдёт множество личных историй, в том числе и его, Саньки Годунова, юнармейца рубежа семидесятых-восьмидесятых, история.

А ещё через тридцать лет будут нести Вахту Памяти у «тридцатьчетверки» и Вечного Огня его юнги. И попутно — сдавать самые разнообразные зачёты, от разборки-сборки автомата до исторической справки об этом месте. Тогда-то Годунов и узнает, что ещё раньше была на этом месте Ильинская площадь с часовней Александра Невского…

Морским узлом связалась твоя, Александр свет Василич, личная история с той, что известна тебе по книжкам. В той, прежней, реальности через шестьдесят лет построят на юго-западной окраине, рядом с твоей типовой пятиэтажкой, новую часовню Александра Невского — в память о защитниках города. Может, и в этой тоже…

Прежде чем пересечь улицу Сталина, зачем-то оглянулся. Вот ведь молодёжь! Снова дымит! Взрослее он так себя чувствует, что ли? Или просто увереннее?

Нестерпимо захотелось курить, хотя обычно — к неизменному удивлению всех курящих приятелей — Годунов управлял этой привычкой, как ему заблагорассудится. Помнится, ещё дед, когда Санька приехал в свой первый отпуск в Фоминку, заприметил эту, как тогда же выразился «чудаканутость» и сделал вывод в своей обычной манере:

— Знать, лиха ты, Шурка, ещё ни разу полной мерой не хватил.

И вот сейчас, ранним утром, шутка ли сказать, 30 сентября 1941 года, в Первомайском сквере, который не стал ещё сквером Танкистов, Александр Васильевич Годунов, застрявший между двумя временами и атакованный разом с двух флангов мыслями о будущем, которое только вчера было далеким прошлым, и о прошлом, которое осталось в будущем, захотел курить. До скрежета зубовного, до рези в животе. Но «Дюбек» не пережил ночи интенсивных размышлений, а клянчить, пускай и с горделиво-начальственным видом, курево у подчинённого — моветон.

И Годунов, сделав поворот налево кругом, широким шагом двинулся в сторону двух церквей, Преображенской и Покровской.

Он помнил их по фотографиям, сделанным дедом-фотолюбителем; мамина семья жила тогда в полутора сотнях шагов отсюда, в маленьком домике послевоенной постройки.

На фото церкви были без куполов, с обнажившейся каменной кладкой, калеченные-перекалеченные. Саньке почему-то до оторопи жутко было смотреть на эти снимки, страшней, чем на фотографии развалин после бомбёжки, а признаться в такой вот слабости — стыдно. И однажды он изорвал их и выбросил из окна, обрывки унес ветер и… и ничего, фотографий никто не хватился.

Потом доводилось видеть в дорогущих подарочных фолиантах, выпускаемых местными книгоиздательствами, дореволюционные открытки и читать, что Преображенская и Покровская были едва ли не красивейшими церквями Орла. Но фотографии не давали об этом ни малейшего представления: церкви были сняты как будто бы между прочим, куда больше внимания уделялось мосту, и Торговым рядам, и лавкам у Ильинки… да просто бытовым сценкам.

Сейчас Годунов понял — в кои-то веки не соврали краеведы. Церкви, даже без крестов и с кое-где осыпавшейся штукатуркой, были хороши. И, соседствуя, подчеркивали символичное различие: Покровская — женственно-стройная, слегка угловатая, сразу вспомнилась бабкина припевка: «Покров, Покров, Покровушко, покой мою головушку…», Преображенская — мощная, строгая.

Покровская на замке — большущем навесном, ещё не успевшем приржаветь. Одна из дверных створок Преображенской приоткрыта.

И он шагнул в зыбкий полумрак, и шёл ощупью меж стеллажей и ящиков, пока его не окликнули.

— Ищете кого, нет?

Из-за громады шкафа выступила, как в первую минуту показалось Годунову, девочка-подросток, малюсенькая, худюсенькая, укутанная в бабушкин пуховый платок.

— Кого вам? — повторила она тоненьким надтреснутым голоском и высоко, чуть ли не на вытянутой руке, подняла восковую свечку. Лицо — старушечье лицо — тоже показалось Годунову восковым, черты мягкие, будто оплывающие.

— Ищу. Мне Ивана Григорьевича повидать бы.

Старушка неторопливо оглядела пришедшего с ног до головы, сказала без какого бы то ни было выражения:

— Были уже ваши. Посланец приезжал.

— Посыльный, — машинально поправил Годунов. Бабуля, судя по всему, и в званиях не разбирается, ей что старший сержант, что старший майор — без разницы, так что толку от долгих речей никакого.

— Батюшку-то спервоначала дома искали. Ну так дома он уже вторую, почитай, неделю не бывает, как погорельцы тут у нас поселились, — её голос зазвучал размеренно, сказово. — Разбомбленные с Выгонного, соседи, значит, батюшкины, а потом ещё с Ильинского да с Московского. Батюшка одну семью, у кого мал мала меньше, к себе поселил, а остальных, значит, — сюда.

Умолкла. Постояла, покачивая головой, будто решаясь. Годунов подумал было, что сейчас она пойдёт, наконец, за Земским. Ан нет — вековечным неторопливо-тягучим бабьим движением поправила выбившуюся из-под платка прядь на удивление темных волос, проговорила все таким же ровным голосом:

— Никишкин третьего дня приходил, уж так ругался, так ругался. Что ж вы, говорит, в государственном учреждении странноприимный дом устроили… нет, не так сказал — гостиницу, говорит, устроили…

Снова помолчала, испытующе поглядела на Годунова: дескать, от тебя чего ждать-то, мил человек? И наконец почти торжествующе заключила:

— Ну вот, уже и к заутрене батюшку будить пора. Совсем он за эти дни умаялся с погорельцами, пока перебраться-то помогал, а нынче в ночь ваш приехал…

Вот оно, значит, в чем-то дело! Бабуля выжидала, минутки сна для отца Иоанна выгадывала. Ох, ну и вредная же старушенция… но молодец, за своих горой.

— Я вот чего сказать-то хотела, — в её голос прибавилось строгости, а звонкости поубавилось. — Ежели вы к нему не насчёт погорельцев, а смущать явились, идите-ка вы лучше с миром.

— Смущать? — удивленно переспросил Годунов.

— Не по сану ему брать в руки оружие.

— Я не совсем понимаю…

Нет, надо всё-таки настоять на немедленной встрече со священником. В странноватый диалог бабуля втягивает, только сейчас до религиозной философии…

— Вы, мирские, мыслите по-мирски, — принялась терпеливо, словно увещевая, втолковывать старушка. — И не верите, что придет день, когда и вы постигнете, что на все воля Божия. Ваше оружие — танки там всякие, пулемёты с самолётами…