Где живет моя любовь - Мартин Чарльз. Страница 2

Был у меня и еще один секрет. Помимо распускающихся или уже распустившихся цветов, помимо улыбки, которая каждый день освещала лицо Мэгги, я заметил и кое-что еще. Это был старый невидимый друг, который вновь поселился в нашем доме. Вскоре после катастрофически закончившихся родов он исчез, но, едва прослышав, что Мэгги вернулась домой, поспешил сделать то же самое. Произошло это, впрочем, не вдруг, не сразу. Поначалу я замечал только его быстрый промельк в дверях или слышал легкий шорох его присутствия, но поговорить с ним мне не удавалось. Он пробыл в доме почти неделю, прежде чем я сумел загнать его в угол в нашем старом амбаре. Когда я попросил его остаться, старый друг ничего не ответил – только перенес свое имущество на лопасти старого потолочного вентилятора и устроил себе гнездо на стропилах.

Я со своей стороны старался сделать все, чтобы наш приятель чувствовал себя как можно уютнее, потому что с собой он принес аромат гардений, цветы магнолий, горячие ванны, прохладный пот и заливистый, от души, смех. Он танцевал на крыше чечетку, распевал под дождем, ночами напролет слушал пластинки Дина Мартина и Фрэнка Синатры, а то принимался хихикать без всякой причины. Каждый вечер он спускался со стропил или с вентилятора, на лопастях которого катался, точно на карусели, и осторожно ложился Мэгги на плечи. Какое-то время спустя он с ней уже не расставался, направляясь туда же, куда и она, и это было очень, очень хорошо.

Вернувшись к дому, я прижался носом к оконному стеклу и стал смотреть на Мэгги, распростершуюся на кровати всего в нескольких футах от меня. Ее глаза под опущенными веками беспокойно двигались из стороны в сторону, а указательный палец на правой руке шевелился, словно она стенографировала очень быструю речь. Да, подумал я, наша жизнь совершила крутой зигзаг, но ничто, за исключением разве самой смерти, не могло заставить Мэгги отказаться от мечты о ребенке. Это было понятно и по тому, как старательно она перекрашивала стены детской, и по тому, как часто она проводила рукой по следам зубов, оставшихся на перекладине нашей подержанной детской кроватки, и по тому, как нетерпеливо она будила меня среди ночи, если ее внутренние часы сообщали: настало подходящее время для зачатия. Наверное, в этом отношении Мэгги ничем не отличалась от большинства женщин. Она мечтала о благополучных родах, волновалась о том, как приехать в родильное отделение вовремя, как правильно тужиться, о том, чтобы я был рядом и помогал ей вести счет. Она мечтала, как будет смотреть поверх своего разбухшего живота на лицо акушера, ожидающего, когда в родовом канале появится головка младенца. Боль, кровь и пот ее не пугали – Мэгги думала только о том, как услышит его первый крик, как врачи протянут ей нашего ребенка с еще не удаленной пуповиной и как я эту пуповину отрежу, чтобы она смогла, наконец, прижать его к груди и почувствовать, как он дышит, как сосет молоко, как упирается в еще влажную от испарины кожу крохотными морщинистыми кулачками, которые так искусно сотворил Господь. И еще Мэгги мечтала о том, как младенец откроет глаза, и первым человеком, которого он увидит, будет она – его мать. Наверное, больше всего на свете ей хотелось именно этого – быть матерью, чувствовать, что в ней нуждается крохотное, беспомощное существо и в ответ отдавать всю себя, отдавать бескорыстно, без остатка, как она всегда умела.

Я, однако, знал, что характер моей жены только кажется простым, что на самом деле она – человек чуткий и тонкий и что одним этим ее мечты не ограничиваются. Едва ли не больше всего она мечтала о том, чтобы оторвать от своей порозовевшей груди это мокрое, скользкое, все еще покрытое беловатой слизью существо, которое, несомненно, будет очень похоже на меня, и протянуть его мне – передать через время и пространство и вложить в мои трясущиеся руки. Она мечтала увидеть, как засветится мое лицо, когда я буду укачивать нашего сына или дочь – мечтала наконец-то отдать эту часть себя мне.

Что касается меня, то я тоже хотел ребенка, и чем дальше – тем сильнее. Мэгги насадила это желание в моей душе, будто семя; она заботливо поливала его – и ждала. Впервые я осознал это желание как свое собственное месяцев двадцать назад. Это произошло в тот день, когда я опустил небольшой гробик нашего первенца в могилу под дубами. Должен признаться, что чувство, которое я тогда испытал, было совершенно новым и странным. И неожиданным. Откровенно говоря, я даже не знал, что́ мне с ним делать.

Да, конечно, я чувствовал себя виноватым – кто на моем месте не чувствовал бы? – и в то же время я твердо знал, что должен попробовать еще раз. Мне хотелось быть отцом, и я хотел, чтобы и Мэгги стала матерью. Я хотел, чтобы мы делили связанные с этим радости и горести, трудные времена и счастливые времена. Мне хотелось строить с нашим сыном или дочерью крепости и дома на деревьях, играть в салочки, ходить на реку и ковыряться в песке, смеяться, возиться, рыбачить и так далее. Я учил бы своего ребенка свистеть, водить трактор, и да – я хотел бы присутствовать на его или ее свадьбе.

Очень хотел бы.

Осторожно приоткрыв сетчатую дверь-экран, я тихонько пробрался обратно в дом. На цыпочках я прошел по коридору (хотя половицы отчаянно скрипели), юркнул в свой «писательский кабинет», опустился на стул, плотно закрыл дверь и взял в руки карандаш. С потолка, сделанного из плотно пригнанных сосновых досок, свешивалась на проводе с разлохматившейся изоляцией единственная лампочка. От нее до моей головы было меньше фута.

На самом деле мой «кабинет» еще недавно был кладовкой – такой узкой, что при каждом неосторожном движении я задевал за стены локтями. Чтобы закрыть за собой дверь, мне приходилось придвигать стул вплотную к дальней стене. На ней сохранилось несколько полок, нижняя из которых служила мне письменным столом. Сейчас я облокотился на нее и подпер голову левой рукой. В правой я по-прежнему сжимал карандаш.

«Когда Мэгги очнулась…»

Стоп.

До сих пор, когда я произношу эти слова, меня охватывают удивление и восторг. Каждый раз, когда я произношу эту фразу, – пусть даже мысленно, про себя, – мне кажется, что Небеса вот-вот разверзнутся, вниз спустится большая, сверкающая труба и Бог позволит мне потрубить в нее минут пять, чтобы весь мир услышал, как я кричу: «Эй, вы! Слушайте!! Мэгги очнулась!!!»

Сейчас, однако, на полке-столе передо мной лежала серьезная проблема объемом в три сотни рукописных страниц. Едва вернувшись домой, Мэгги попросила, нет – потребовала, чтобы я подробно описал все, что́ я делал без нее. Я обещал – и сдержал слово. Я начал с той страшной ночи в середине августа, когда умер наш первенец, и закончил днем, когда семнадцать с лишним месяцев назад, в канун Нового года, Мэгги проснулась. Я прижимал исписанные страницы вспотевшими ладонями, и в душе моей кипела нешуточная битва. Я разглядывал написанные мною слова и знал, что нарисованные мною картины способны вновь заставить кровоточить раны, которые еще даже не начали заживать. А еще я знал, что, помимо боли, эти вновь открывшиеся раны способны сделать невыносимым то ощущение вины и ответственности, которое Мэгги не могла высказать, но которое огромными буквами было написано на ее лице каждый раз, когда нам в очередной раз не удавалось об этом поговорить.

С другой стороны, я еще никогда не лгал Мэгги. Никогда. А вот теперь, кажется, собирался… Во всяком случае, передо мной лежало два варианта рукописи, две версии произошедших за эти месяцы событий. Одна из них, скрупулезно отредактированная, словно адаптированная для детей книга, предназначалась для Мэгги. Мне казалось, что такой причесанный вариант рукописи вполне способен утолить ее желание узнать, что происходило в моей жизни, пока она лежала в коме, и в то же время он был лишен тех жестоких, ранящих подробностей, которые содержались в полной версии событий. Вторую версию я написал для себя. Это был, так сказать, оригинальный, авторский вариант, который мог ранить ее очень глубоко, ибо содержал все мои страхи, сомнения и колебания. Я и написал-то его только потому, что нечто глубоко внутри меня требовало излить все пережитое и перечувствованное на бумаге, очистить душу от всего темного и страшного, что в ней скопилось, от всех секретов и откровенных бесед с самим собой, которые я никогда не осмеливался озвучить.