Повелитель Самарканда - Говард Роберт Ирвин. Страница 26

Турецкая колонна медленно двигалась по слякоти вперед сквозь падающий снег. Кони низко гнули головы под сильный порывами ветра, верблюды, глухо ворча, плелись на подгибающихся ногах, а быки пронзительно и жалобно ревели. Люди вязли в непролазной грязи, сгибаясь под тяжестью оружия и снаряжения. Уже стемнело, но приказа остановиться на отдых все не было. Весь день отступавших турок беспокоили дерзкие нападения австрийских кирасиров, которые набрасывались на колонну, как осы, и выхватывали пленных прямо из рук. Мрачный Сулейман ехал в окружении своих солаков. Он хотел оказаться как можно дальше от проклятых стен Вены, где тела павших тридцати тысяч мусульман напоминали ему о его рухнувших амбициях, убежать от горечи поражения и позора.

Он был господином Западной Азии, но хозяином Европы так и не стал. Эти презренные стены спасли западный мир от мусульманского господства; раскатистый гром, возвещающий о неслыханной мощи Оттоманской Империи, эхом облетел мир, империя затмила славу Персии и Могольской Индии, но желтоволосые варвары Запада остались непобежденными. Видимо, на небесных скрижалях было написано, что турки никогда не смогут господствовать за Дунаем.

Стоя на Земмерингской возвышенности и глядя, как позорно бежит от крепостных стен его непобедимое воинство, Сулейман прочел эту волю небес, начертанную кровью и огнем. Теперь следовало спасать авторитет власти, и султан отдал приказ свертывать лагерь. Это далось Сулейману нелегко — слова жгли ему язык — но иного выхода не было: солдаты уже начали жечь шатры, собираясь бросить своего господина и бежать из этой проклятой страны. Теперь Сулейман ехал в мрачном молчании, не разговаривая ни с кем, даже с Ибрагимом.

Михал-оглы по-своему разделял дикое, безысходное отчаяние Сулеймана и Главного визиря. Лютую ненависть и злобу у него вызывало то, что теперь он бесславно уходит из страны, которую уже успел хорошенько потрепать; так еще не насытившаяся гиена огрызается, когда ее отгоняют от добычи. С мстительным удовлетворением он вспоминал выжженные, заваленные трупами земли, прежде цветущие и полные жизни; страшные крики и стоны жертв, растоптанных копытами его коня; мольбы женщин, отданных на потеху его железному воинству, и жуткие вопли этих же женщин, которым его акинджи, насытившись, вспарывали животы.

К тому же его грызли досада и разочарование — он не выполнил приказ Главного визиря, и тот отхлестал его обидными, жалящими в самое сердце словами. Теперь он потерял покровительство Ибрагима. Любой другой на его месте поплатился бы жизнью, а он еще может вернуть утраченное доверие и доказать свою преданность, совершив нечто невероятное во славу своего повелителя. Михал-оглы ждал подходящего случая, особенно опасный и безжалостный, как раненый зверь.

Снег валил тяжелыми хлопьями, усиливая тяготы безрадостного пути. Раненые, обессилев, падали на дорогу и оставались лежать, захлебнувшись грязью. Михал-оглы ехал позади своего отряда, зорко всматриваясь во тьму, но уже многие часы враги не беспокоили войско Великого Сулеймана: австрийцы, отбив пленников, с победой вернулись в город.

Колонна медленно двигалась через сожженную дотла деревню, обугленные столбы торчали из белоснежных сугробов, как пальцы мертвых великанов. По рядам передали приказ султана разбить лагерь в долине, в нескольких милях отсюда.

Позади колонны послышался конский топот; акинджи молниеносно развернулись, выставив в темноту пики. Но вместо вражеского отряда их взглядам предстал одинокий всадник — на высоком сером жеребце неуклюже сидел человек, закутанный в черный плащ. Подъехав поближе, он позвал Михала-оглы. Главарь акинджи остановился и, приказав дюжине своих подручных с изготовленными луками не спускать глаз с дороги, крикнул в ответ:

— Шорук! Это ты, армянский пес! Что тебе надо, во имя Аллаха?

Армянин подъехал вплотную к Михалу-оглы и что-то торопливо зашептал ему на ухо. Главарь акинджи заметил, что Шорук трясется, как осиновый лист, старик с трудом проталкивал слова сквозь сведенные судорогой губы. Наконец Михал-оглы понял, о чем идет речь, и глаза его сверкнули злобной радостью.

— Ты не врешь, старый пес?

— Провалиться мне в ад, если я вру! — поклялся Шорук и задрожал еще сильнее, судорожно кутаясь в свой тонкий черный плащ. — Он упал с коня, когда вместе с кирасирами догонял вашу колонну, и теперь лежит со сломанной ногой в пустой крестьянской хижине в трех милях отсюда — с ним только его женщина, Рыжая Соня, и несколько пьяных ландскнехтов.

Михал-оглы весь напрягся, ноздри его раздулись, он резко развернул коня и пролаял:

— Двадцать человек ко мне! Остальные продолжают охранять колонну. Я еду за головой, которая принесет мне в три раза больше золота, чем весит. Я догоню вас по пути к временному лагерю.

Отман, пытаясь удержать командира, схватил, украшенные драгоценными камнями поводья его коня.

— Ты что, спятил? Возвращаться назад, когда кругом шныряют австрийцы…

Он резко откинулся назад, когда главарь акинджи хлестнул его по губам конской плеткой. Вытирая рукавом кровь, Отман видел, как Михал-оглы тронул коня, и маленький отряд двинулся за старым армянином. Словно призраки, они исчезли в кромешной тьме.

Отман в нерешительности смотрел им вслед. Снег продолжал валить, ветер зловеще завывал в голых ветвях деревьев. До акинджи не доносилось никаких звуков — только едва различимый шум удаляющейся колонны. И вдруг Отман замер. С той стороны, куда только что умчался Михал-оглы, донесся приглушенный расстоянием грохот, словно разом взорвались тридцать или сорок разрывных ядер, а затем мертвая тишина опустилась на лес. Акинджи охватила паника. Хлестнув коней, они что есть силы помчались через разрушенную деревню догонять основное войско.

7

Никто даже не заметил, когда на Стамбул опустилась ночь, потому что роскошь и богатство Сулеймана сделали ее не менее прекрасной, чем день. Сады источали пряные ароматы курильниц, в небе вспыхивали и гасли яркие искры, подобные мириадам звезд. Фейерверки превратили город в настоящее царство магии, и в потоках огня минареты пятисот мечетей возвышались, как маяки в океане золотой пены. На азиатских холмах замерли от восхищения представители всех племен, любуясь этим зрелищем, затмившим сами звезды. Улицы Стамбула кишели толпами празднично одетых людей, и их ликующие возгласы поднимались до самых небес. Миллионы огней многократно отражались в драгоценных камнях роскошно украшенных тюрбанов, в золоте расшитых халатов, в темных глазах над тонким покрывалом, в полированных боках паланкинов, которые несли на плечах огромные чернокожие рабы.

Центр празднества находился на Ипподроме. Там нарядные вельможи демонстрировали чудеса выездки своих роскошных скакунов; турецкие и татарские наездники состязались в головокружительных скачках с арабскими и египетскими всадниками; воины в сверкающих доспехах сражались до крови на потеху толпе; африканских львов натравливали на тигров из Бенгалии и диких вепрей из северных лесов. Казалось, возродились пышные зрелища времен Римской Империи, но только с восточным колоритом.

На золоченом троне, установленном на нефритовом основании, восседал Сулейман, снисходительно — как некогда порфироносные римские цезари — взирая на все это великолепие. Вокруг него с выражением крайней почтительности и благоговения на лицах толпились визири, офицеры и послы чужеземных дворов — из Венеции, Персии, Индии, татарских ханств. Они прибыли, чтобы поздравить султана с победой над австрийцами и принять участие в грандиозных торжествах. Сулейман издал манифест, в котором говорилось, что Австрия на коленях просила милости у султана, и он великодушно разрешил побежденным оставить себе крепость Вену — эта ничтожная пылинка, к тому же находящаяся бесконечно далеко от Оттоманской Империи, не может угрожать Истинной вере.

Сулейман ослепил мир блеском своего могущества, богатства и славы, но тщетно пытался заставить самого себя поверить, что действительно осуществил свои намерения. Казалось бы — его войско не было разбито на поле битвы; он посадил своего ставленника на венгерский трон; опустошил Австрию и наполнил рынки всей Азии рабами-христианами — этими доводами султан ублажал свое тщеславие. Но несбывшиеся мечты о покорении Европы и воспоминания о бесславной гибели тридцати тысяч мусульман под стенами Вены жгли его душу.