Летчица, или конец тайной легенды (Повесть) - Шульц Макс Вальтер. Страница 18

Врач сказал, чтобы я взял на себя эту роль, если только сумею. Я решил попытаться и потерпел неудачу. Я рассказал так, как ей было бы, на мой взгляд, приятно услышать. А она, эта безумная мать, выгнала меня, чтоб я пришел снова, когда перестану врать. „Ты не пал, мой мальчик, тебя убили в битве…“ Во время этого тягостного разговора или допроса — называйте как хотите — я понял, в чем главная нелепость нашей судьбы: в том, что никто на деле не может быть другим, чем он есть. Например, Хельригель не может быть другим, чем он есть. Например, Хельригель не может быть Бакштерном. Например, Бенно не может быть Гиттой. Например, Гитта не может быть Бенно. Ты смеешься. Тебя это забавляет. Но это действительно главная нелепость нашей судьбы. Порой мы и впрямь взываем из бездны: мы, мы, мы! Но когда наконец мы воззовем из бездны: ты! ты! ты! Когда, скажи, Гитта? Например, мы двое. Вдобавок два товарища по партии. Что-то тут заедает, вроде как старая пила. Вот с Любой все было по-другому. Мы просто были вынуждены не спускать глаз друг с друга. А у нас обоих, Гитта, у меня и у тебя, была свобода…

ЛЮБА РАССКАЗЫВАЛА ГИТТЕ: Думаю, ты можешь себе представить, как легко было у меня на душе, когда я думала, что бегу навстречу своим освободителям. Мне снова подарили жизнь. Уже несколько раз я призывала смерть-освободительницу. Я искала встречи с ней. Она уклонялась. Меня, пленную, привязали к носилкам. Со мной обращались как с ценным вещественным доказательством гуманного обращения. На случай, если побег лейтенанта не удастся. Метод дрессировки столь же наивный, сколь и жестокий. Этот смазливый немецкий лейтенант бог весть почему возомнил, будто он призван быть пастырем для заблудших душ. Прямо какая-то белогвардейщина. Мой отец и моя мать принимали участие в том, чтобы выгнать этих высокородных духовных пастырей ко всем чертям. И в этой борьбе оба сложили головы. А я, их родная дочь, должна была в случае надобности давать показания в пользу этого доисторического типа. Короче, ты можешь себе представить, что я им наговорила, пока думала, будто снова попала к своим.

Я замахала руками, я закричала, углядев колонну. Если бы они не увидели, как я машу руками, они, может, и проехали бы мимо нашей лощины. Но они увидели. Первый танк оторвался от колонны и попер на меня.

Какая музыка гусениц! За первым свернула вся колонна и остановилась на некотором расстоянии. Я вскарабкалась на наш танк. Я поцеловала красную звезду. После чего отрапортовала по всей форме. Командир колонны держался холодно. По-русски он говорил с украинским акцентом. Я не обиделась на холодность командира. Любой командир будет поначалу держаться холодно, когда на них в одиночку выйдет незнакомый им представитель Советской Армии, бежавший из плена, либо отбившийся от части. Стоя на площадке танка, а правую руку словно в знак клятвы положив на ствол пушки, я коротко и точно, как умела, доложила обо всем, что со мной произошло. И о той роли, которую уготовил мне немецкий лейтенант. О том, что он хотел использовать мою персону как своего рода запасной вариант, как подстраховку на тот случай, если потерпит неудачу затеянный им побег в Латвию либо в Швецию. Я сказала также, что при нас есть еще один солдат, который лишь с превеликой неохотой поддерживает замысел своего командира. Чувствуешь, Гитта, я от всей души замолвила словечко за нашего Хельригеля.

— От всей души, говоришь?

Ну да. А потом произошло нечто настолько ужасное, что такого со мной всю жизнь не случалось. Тот, кого я принимала за советского танкиста, весь вылез из люка и плюнул мне в лицо. А вслед за ним оттуда поднялся немец. Я сразу поняла, что это немец, у него на шее висел железный крест. И первый, кулацкий сын, должно быть, или кто он там еще был, во всяком случае предатель, перевел немцу мой рапорт. Он подозвал всю свою немецкую свору, чтоб и они тоже послушали. Было их немного, человек двадцать от силы. Среди них топырился еще один предатель, зверюга, они его называли Сашей. Он то и дело окидывал меня злобным взглядом своих желтых глаз. Я про себя вершила суд над нашими двумя предателями. А немцы тем временем вершили суд над своим предателем, над лейтенантом, чье намерение я им выдала. Тут жалей — не жалей, ничего не поможет. Я-то ведь говорила, будучи твердо уверена, что стою перед своими и взять свои слова обратно я уже не могла.

А мне они поверили. Тому, что я рассказала им про лейтенанта, они поверили безоговорочно. Ибо раз я заблуждалась на их счет, у меня не было никаких причин ни врать, ни клеветать. И немцы вынесли свои приговор немецкому лейтенанту, как цезари в древнем Риме. Их предводитель горизонтально простер вперед правую руку и большим пальцем указал в землю. Остальные повторили его жест. По очереди, один за другим, покуда все пальцы не уставились в землю. При этом они не проронили ни одного слова. Двое наших изменников в голосовании не участвовали.

Приговорив к смерти лейтенанта, они занялись мной. Саша-зверь получил какое-то указание и вскочил на площадку танка. Меня они так и оставили наверху, словно ведьму на куче хвороста. Зверь схватил меня, повалил на орудийный ствол, голову зажал между своими вонючими ляжками, а руки заломил за спину, второй предатель держал меня за ноги. Уж и не знаю, получал он такой приказ или нет, но он сдернул с меня штаны. Остальные похабно заржали. А потом они затеяли со мной то, что у них называется готовить отбивную. Каждому было позволено трижды ударить меня ладонью по голому заду.

В три захода. Один из них решил сделать кой-что сверх дозволенного. Но их командир, вероятно, счел эту попытку ущемлением своих прав. И нарушителя согнали вниз. Под конец обоим предателям тоже разрешили меня ударить, но по одному разу. Зверюга меня так ударил, что я испугалась, как бы у меня не треснула поясница. Когда они оставили меня в покое, я больше не могла держаться на ногах. Сознание временами меня оставляло.

В это самое время лейтенант долизывал сгущенное молоко, а Хельригель уплетал тушенку.

А они продолжали ржать, как жеребцы, теперь над своим товарищем, который после экзекуции облизывал ладони. Их предводитель был в кожаных перчатках, он наслаждался экзекуцией как ее вдохновитель. Мне приказали идти перед командирским танком, показывая дорогу в нашу лощину.

Когда немцы расстреляли немецкого лейтенанта, у моего рыжеватого увальня от страха и удивления отвисла челюсть. Я подумала, что теперь, по крайней мере, один понял, каковы они на самом деле, его дружки. У него даже слезы подступали к глазам, но он взял себя в руки. Еще я подумала, как горька ему покажется смерть. Доброе слово, которое я за него замолвила, предатель переводить не стал. Еще я подумала, что, по крайней мере, один должен будет вместе со мной испить эту горькую чашу. Не вздумай доказывать мне, что моя чаша была бы все-таки менее горькой. Но когда сердце сжимается при мысли о смерти, грозящей сразу двоим, которые хоть и чужие друг другу, но не враги, эта отчужденность так же невыносима, как прилипшее к телу мокрое платье.

Бандиты еще раз подвергли его допросу. Упоение властью тоже держится предписанных форм. Он немного сказал. Лишь несколько слов. Одно из них я поняла, слово „Mädchen“, девушка. Вся банда разразилась диким хохотом. Уж не прошелся ли он на мой счет, чтобы таким образом вызволить свою голову из петли? Но они смеялись над ним. А на меня при этом даже и не глядели. У меня ужасно все болело. Я хотела поскорей умереть. Предводитель что-то крикнул своим бандитам. И они прокричали что-то в ответ. Я думала, это они выносят мне смертный приговор. А может, и ему. Но ничего не случилось. Они ушли в кусты, хорошенько осмотреть машину. Мою тюрьму.

Уж и не знаю, почему Любе так приспичило выяснить, что ты сказал капитану. Я этого тоже не знала. Хотя ты, может, рассказывал мне об этом. Во всяком случае, она дала мне задание. И взяла с меня клятву непременно выудить у тебя те знаменитые слова. В ближайший отпуск. „Операция медный котел“, — так окрестила она свою затею. И еще она велела разочек щелкнуть тебя и привезти ей фотографию. Честно говоря, мне это поручение было не по душе. Но роль разведчика до какой-то степени увлекла и меня. Разведчика, ведущего поиск в прошлом. По возвращении в Москву я сразу отправилась к ней, чтобы предъявить домашнюю работу. Она подала чай, к чаю — „Мишки“. Процитировала Пушкина: „Обряд известный угощенья, несут на блюдечках варенья“. А я со своей стороны выложила на стол твою непомерную мудрость былых времен. „Кто девушку ударит, тот каши с ней не сварит“, Люба засмеялась, не разжимая губ. Придушенный смех сотрясал ее тело. Я уже и понять не могла, смеется она или плачет. Лишь заметив мою растерянность, она рассмеялась во весь голос облегчавшим душу смехом. Чтобы я тоже могла подхватить. Я солгала бы, не сказав, что мне было при этом как-то не по себе. А твое фото, которое я засунула в конверт, она при мне даже разглядывать не стала. Сунула куда-то и заперла.