Война миров 2. Гибель человечества - Бакстер Стивен. Страница 4
К своему удивлению, я услышала не Уолтера, а другого человека – он говорил по-английски звучным, хорошо поставленным голосом.
– Миссис Дженкинс?
– Лучше называйте меня мисс Эльфинстон.
– Ммм… Да, в истории болезни вашего деверя была пометка. В таком случае приношу извинения. Дозвониться до вас через океан – и начать с такой ошибки!
– С кем я говорю? Где Уолтер?
– Еще раз прошу меня простить. Меня зовут Чарльз Сэмюэл Майерс. Я один из докторов, которые в последние несколько лет лечили мистера Дженкинса от неврастении.
Я нахмурилась.
– От неврастении?
Эрик Иден скривился.
– Рядовые, которые видели марсиан воочию, называли это тепловым ударом. Или, как выражается Берт, горячкой. Или колотуном…
Гарри снова покрутил пальцем у виска.
– Джули, ты разговариваешь с чокнутым!
4. Ненадежный рассказчик
Тепловой удар. Горячка. Колотун. Неприглядные солдатские словечки для еще более неприглядного состояния.
Позже я узнала, что мой деверь впервые столкнулся с этими словами, когда его отправили на обследование к доктору Майерсу в военный госпиталь Крейглокхарт близ Эдинбурга. Это было осенью 1916 года, спустя целых девять лет после войны.
Майерс вел прием в пыльном кабинете, который, возможно, некогда служил курительной комнатой. Там лежали книги – воспоминания о Марсианской войне, специально выставленные напоказ, как подумалось Уолтеру; там были и его собственные воспоминания, и первая из книжек Берта Кука, в которой он сам себя восхвалял. Но на столе высились свидетельства другой войны, в основном на немецком, – сводки с восточного фронта войны Шлиффена, которая тогда еще была в разгаре.
– Тепловой удар, – произнес Майерс. – Термин, который вошел в обиход после Марсианской войны. Но само это состояние наблюдалось и раньше. Во время Второй англо-бурской войны хирурги британской армии сообщали о похожих симптомах у солдат, которые побывали под артиллерийским обстрелом; наблюдалось это и еще раньше, в Америке, во время Гражданской войны. И, конечно, начиная с четырнадцатого года немцы на востоке и их противники русские стали давать этому свои имена. Боязнь пушек, контузия, военный невроз – так можно перевести их термины. Я был первым, кто описал этот феномен в рецензируемом журнале – в «Ланцете».
– Рад за вас, – сказал Уолтер. Он чувствовал себя крайне неуютно. В то время ему было пятьдесят, и, по собственному признанию, после войны он уже не казался себе сильным и крепким. Его до сих пор беспокоили ожоги, в особенности на руках. Тогда, как он рассказал позднее, он почувствовал себя в ловушке. – Но я не понимаю, какое это имеет отношение ко мне.
– Я же вам говорил, – терпеливо сказал Майерс. – Я верю, что немецкая боязнь пушек – это тот же психологический феномен, что и колотун, о котором говорит Кук. И к вам он имеет самое непосредственное отношение – в этом можно убедиться, читая ваши мемуары.
Уолтер возмущенно вскинул голову.
– На меня обрушилось много критики из-за того, что мои воспоминания сочли, как выразился Парриндер, «недостоверными». Я писал эту книгу как честный отчет о том, что пережил во время войны, и привел в ней свои последующие размышления, поскольку я верю, что попал в уникальную…
– Да-да, – прервал его Майерс, – но самое уникальное в вашей ситуации то, что в этой книге – в отличие от многих воспоминаний о войне, как, например, героические рассказы Черчилля или хвастливые мемуары типов вроде Альберта Кука, – вы дали честное и пронзительное описание собственного душевного недуга. Разве вы не видите? Недуга, от которого вы в определенной степени страдали еще до войны. Даже до начала сражений вы явно испытывали трудности: ваши отношения с женой дали трещину…
– Я признаю, что пережитое во время войны стало для меня тяжелым ударом. Ни один человек, способный мыслить и чувствовать, не может пройти через такое, не изранив душу. Но чтобы у меня было психическое расстройство еще до войны? Доктор, с этим я не согласен.
– Но вы сами об этом пишете своими собственными словами. Книга первая, глава седьмая. «Наверное, я человек особого склада и мои ощущения не совсем обычны». Воистину необычны! Вы описываете чувство отчужденности от мира, даже от самого себя, как будто вы наблюдаете за собственной жизнью со стороны… До начала войны вы предавались утопическим мечтаниям, не так ли? Вы грезили об идеальном мире, глядя на него откуда-то извне, и об идеальном человечестве, для которого вы тем не менее остались бы лишь необязательным дополнением… Но когда явились марсиане – посмотрите, как вы сами описываете свою реакцию на вторжение! Вы говорите, что в панике бежали из Хорселла, где они совершили первую высадку, – и вскоре после этого пришли в себя как ни в чем не бывало. Как ни в чем ни бывало! – он щелкнул пальцами. – Вы продемонстрировали удивительную смесь страха с любопытством: вы были охвачены ужасом – и все же не могли остаться в стороне от зрелища, от таинственного, необычного происшествия. Вы даже упоминаете, что кружили в поисках – как вы это сказали, «более удобного наблюдательного пункта»? Ха! В вас боролись две силы – любопытство и страх. А что до вашей отчужденности от людей – вы ведь можете быть очень жестоким, не так ли? Чтобы спасти жену, вы взяли двуколку у… у…
– У местного трактирщика.
– Именно! И обрекли человека, который в тот момент был хуже вас осведомлен о происходящем, на смерть. А позже вы и сами стали убийцей – разве не так? Тот священник, о котором вы писали, – вы хотя бы потрудились узнать, кто он, как его имя? Его звали Натаниэль…
– Что толку с того, что я бы это узнал? И я верю, что в темную ночь души, в разгар войны, этот… был оправданным.
– Оправданным с чьей точки зрения? Вашей? Господа Бога? Священника? Даже ваша фраза про «темную ночь души» – цитата из средневекового мистического текста! Вы апеллируете к Богу – в то время как сами написали целую книгу, чтобы оспорить его существование!
– И все же я вырос в лоне этой древней религии, под сводами ее проржавевшего здания, – с явным неудовольствием сказал Уолтер. – Чтобы попасть на первое место работы, стать учителем, мне даже пришлось пройти конфирмацию! И, когда человеческий разум сталкивается с невообразимым, с тем, что выходит за рамки его представлений о мире, он может попасть в ловушку привычного мифа…
– А убийство тоже было для вас невообразимым – прежде чем вы его совершили? Вы, наверное, скажете, что вас подтолкнули к нему марсиане?
– Да, подтолкнули, именно так. Оно не было умышленным.
– Не было? Вы уверены? Вы же из тех людей, кто чувствует отчужденность от собственного разума, не забывайте! И, судя по всему, временами и от собственного сознания.
– О чем вы говорите?
– О последней части вашей книги. Вы описываете сильнейший шок при виде марсианской техники, заполонившей привычную сельскую местность, – «чувство развенчанности», кажется, так вы выразились. Очень хорошо. Но в конце войны – когда, как вы заметили, вы были не первым, кто обнаружил, что марсиан истребила болезнь, – вы три дня были в беспамятстве. Классический случай помрачения сознания. Вы написали эту книгу в тринадцатом году, через шесть лет после окончания войны, – и рассказали в ней о видениях, о воспоминаниях, которые продолжали вторгаться в вашу жизнь. Вместо живых людей вы видели призраков, «тени мертвого города». И так далее, и тому подобное. – Он посмотрел на Уолтера, и на этот раз в его лице читалось сочувствие. – Дженкинс, ваши отношения с женой потерпели крах. Как вы думаете, почему?
Это поразило Уолтера в самое сердце.
– Но я провел в ее поисках большую часть войны.
– Да, так вы говорите, – Майерс постучал по обложке книги. – Именно так вы здесь и говорите. Но давайте посмотрим, что вы делали! Вы отправились в Уэйбридж и в Лондон – но не в Лезерхэд, где укрывалась ваша жена; на север, навстречу марсианам, а не на юг, к семье. Вот что вы делали.