Моя пятнадцатая сказка (СИ) - Свительская Елена Юрьевна. Страница 86

Получив в руки ножны с кинжалом, Виталий впился взглядом в перекрещивающиеся царапины.

— Это иероглифы «новый» и «жить»! — вскоре объявил он, — Вместе читаются как Синсэй. Переводятся как «Новая жизнь». Вероятно, их выцарапал сам Судзуки, уцелевший после симабарского восстания. Наверное, он хотел временно затаиться среди рыбаков. А непогода вынесла судно, на котором он был, в Россию. Учитывая, что рыбацкие суда того времени были крайне плохие, рассчитанные только на плаванье в прибрежных водах, ему крупно повезло, что он вообще смог выжить.

Проводив гостя и закрыв за ним двери, мужчина сполз по стене на пол.

— Как сказал Сократ: «Я знаю, что я ничего не знаю», — с отчаянием произнес Петренко-старший.

Когда-то, услышав это изречение древнего философа, он счел его дураком, а теперь же все так обернулось, что Сергей Петрович, считая себя умным, правильным и непогрешимым, вдруг узнал, что ничего толком не знал. И, оказывается, Сократ был в чем-то очень даже прав, а он… он… И мужчина в ужасе обхватил голову руками.

Когда сын разбил его икону, Сергею Петровичу казалось, что хуже быть не может. Сын, надежда и гордость, совершил столь ужасное! А если об этом узнают? Как после этого людям в глаза смотреть-то? Поэтому он искренне обрадовался, когда сын молча покинул дом. И даже изобразил возмущенную добродетель.

Максим в дальнейшем не предпринял ни единой попытки связаться с отцом, а тот, в свою очередь, пропускал мимо ушей слова родственников о «блудном сыне». Если их вначале и пытались хоть как-то помирить, то потом, не выдержав двойного груза неслыханного и ослиного упрямства, махнули на них рукой. Дед Василий, впрочем, тогда ворчал, что «ослы — это ангелы по сравнению с этими детьми», подразумевая под этим обоих Петренко. Деда, однако же, никто не слушал: гордая и интеллигентная молодежь сочла тот выпад очередным подтверждением, что у их весьма пожилого родственника уже хроническое старческое недержание опыта, которое ничем не излечимо. И, как это обычно и делает молодежь, которая себе на уме, деда Василия не слушали.

Максим как-то общался с родственниками, даже вначале пожил некоторое время у деда Василия, после чего рано повзрослел и вовсе выпорхнул из гнезда. Причем, даже слишком уж нагло из гнезда выпорхнул — и родственники в большинстве своем этого принять и понять не могли — забросил Родину и подался изучать края далекие. Да еще и профессию себе низменную нашел: стал каким-то журналюгой. А те, как считал клан Петренко, кроме раскопок в чужом белье да раздувания скандалов ничего не делают.

Но, выходит, что он, отец его, совершил нечто еще более ужасное: усомнился в преданности и честности самого кроткого, теплого и любящего человека, которого когда-либо знал — своей Марины. Не выяснив ничего, не дав жене ни слова сказать, подозревал, кипел от ненависти, срывался на ней, изливая потоки словесного яда, ревновал, а потом и вовсе рубанул с плеча, выставив ее из дома. И ее неудачная попытка отравиться не нашла в его сердце никакого отклика, наоборот, ему казалось, что так ей и надо, мерзавке. Она так сделала, потому что мучилась от чувства вины. А потом, после развода, бывший муж всячески крушил и топтал образ матери перед своим ребенком.

Поначалу казалось, что ребенок на его стороне и авторитет его матери уже никогда не восстанет из пепла. А потом такое кощунственное отношение к отцовской иконе! Но, выходит, что сын просто взял пример с отца, растоптав чью-то святыню. И, может ли разбивание иконы сравниться с тем, как отец год за годом топтал душу своего ребенка? И, выходит, что сын не очень-то и виноват. А он, Сергей Петрович, сам в себе заблуждался. И, когда наконец-то заглянул внутрь себя, то увидел там нечто столь отвратительное и ледяное, что жить, казалось, дальше уже нет никакого смысла.

— Я знаю, что я ничего не знаю… — убито повторил мужчина.

Все было разбито, все было разрушено… им самим… с него началось крушение его семьи! И это ужасно! Осознание этого пробирает невыносимой болью, потому что сам во всем виноват… Так сладко, так приятно сваливать вину на другого, втаптывая его в грязь за свои мучения, но когда ты сам виноват и когда ты с опозданием это понял — ужаснее быть уже не может ничего!

Внезапно мужчина сорвался с места и бросился к телефону.

— Деда Василия можно? Василий Юрьевич, умоляю! Я был дураком! Полным идиотом! Марина ни в чем не виновата! У меня один из предков — японец. Его кинжал мне передала Настасья Петровна. Максим унаследовал какие-то его черты. Ты знаешь, где сейчас Марина? Я очень хочу извиниться! Я был… — и ничего в своей жизни Петренко-старший не ждал так сильно, так взволнованно, как ответа родственника.

Виталий же, выйдя из дома бывшего одноклассника, долго смотрел на чистое голубое небо, потом побрел куда-то, не разбирая дороги.

Впервые за всю его жизнь, с того самого дня, когда ему начал сниться распятый азиат, у Виталия стало спокойно на душе. Он уже не помнил ни усталости, ни душевных мук умирающего. Забыл, как был взволнован, услышав из планшета одноклассника знакомое слово из кошмара. Тогда оказалось, что одноклассник на перемене смотрел японское анимэ. И, судя по субтитрам, то слово было мольбой о прощении. Значит, распятый азиат из кошмаров умолял кого-то его простить.

Еще до окончания школы Виталий начал изучать японский, накачав из интернета учебников. И, как оказалось, тот человек из снов говорил именно на японском языке! Он чувствовал себя виноватым перед каким-то Судзуки… Потом было углубленное изучение японской истории: Виталий отчего-то был уверен, что отгадку можно найти именно там. Однажды он наткнулся на сведения о симабарском восстании. Симабара… Это название болью отозвалось в его душе… Потом поступление на отделение японистики, новые исследования…

После того как Максим Петренко внезапно ушел из школы, Виталию начали сниться новые сны. И однажды эти сны как кусочки мозаики сложились в историю о разбитой дружбе троих друзей: Судзуки, Нобору и Кэйскэ. Нобору увлекся христианством, сам общался с христианами — и друга втянул.

Во время симабарского восстания оба были в замке Хара. А Кэйскэ оказался по другую сторону баррикад — его хозяева приказали ему расправиться с восставшими. Нобору, отказавшегося наступить на икону, распяли, как и несколько других вольнодумцев, не успевших покончить с собой. Судзуки, упавший в море во время нападения голландского судна, каким-то чудом выжил, а потом его занесло в далекую снежную страну.

— Ты был прав, Кэйскэ, — тихо сказал Виталий, смотря на пролетающую над ним чайку, — Самое нелепое и яркое приключение — это наша жизнь.

Чайка взмыла в небо, потом рванулась вниз, к земле, пролетела почти над самой головой у юноши — и опять взметнулась в голубое небо, чтобы разрезать его своими острыми белыми крыльями.

— Вот только жаль, что ты все забыл, друг Кэйскэ, — продолжил Виталий еще грустнее, — И помнит ли Судзуки? Кажется, нет. Он просто затаил на меня обиду за то, что я втянул его в тот водоворот из чужих желаний и чужого боя, где жизни, вера и преданность обычных людей не волновали никого. Просто ненавидит, но уже забыл, за что. Мне печально, что ты, Судзуки, и ты, Кэйскэ, все забыли, но… Может это и к лучшему?.. Когда я вспоминаю, что Кэйскэ был среди тех, кто расправлялся с восставшими, мне становится не по себе. Это ужасно! К счастью, я сейчас смотрю на это как будто со стороны — и мне легче думать обо всем этом. Так со временем и Судзуки забудет, за что ненавидит меня. И, возможно, мы снова встретимся. Может быть, однажды мы будем шутить и смеяться так, словно ничего не случилось. Да, время лечит раны. А память… порою ее не жалко потерять. Главное, встретиться бы снова с тем, кто дорог. Чтобы опять влипнуть втроем в какую-нибудь переделку, которая нас сплотит. И идти плечом к плечу навстречу всему, что преподнесет нам жизнь…

Был полдень. На маленькой улице никого не было кроме них двоих: парня и внимательно слушающей его чайки, бесстрашно и дерзко рассекающей небо над его головой. Небо… сегодня оно не казалось далеким и недостижим. Казалось, что стоит поднять руку — и дотронешься до него рукой.