Русская литература: страсть и власть - Быков Дмитрий. Страница 23
Вот в этих строках есть про все: как надо жить и как надо умирать. И даже про то, как надо сходиться за гробом. В пушкинский день рождения особенно приятно сказать ему за это спасибо.
Пушкин как наш Христос
Я никогда еще не приступал к предмету изложения с такой робостью, поскольку тема звучит уж очень кощунственно. Страхом любого исследователя именно перед кощунственностью формулировки объясняется ее сравнительная малоизученность. Здесь можно, пожалуй, сослаться на одного Борхеса.
В основании почти каждой большой мировой культуры лежит миф о самоубийстве бога. Некоторые такие мифы проследил сам Борхес, в частности, изучая историю Скандинавии и скандинавскую мифологию. Можно и у итальянцев определить такую фигуру, которая продолжает и копирует в некотором смысле основные этапы эволюции Христа, – это, разумеется, Данте, фигура изгнанническая, за которой всегда есть некто, пославший ее, на которого она всегда и ссылается. В случае с Данте это Вергилий – как бы непосредственный мотив преемственности вводится здесь сразу же.
То, что фигура христианского плана никогда не может ссылаться на себя как на источник собственного учения, происходит не только потому, что ей нужна какая-то высшая небесная легитимация, а потому что это всегда очень скромная фигура, которая вполне намеренно и сознательно переводит основной свет на стоящего за ней. И вот в этом главное отличие христианства от сектанства. Потому что вождь любой секты всегда есть фигура центропупическая, и в этом именно залог гибели этой секты. Тогда как основатель культуры – фигура по-настоящему божественная – всегда переводит свет на того, кто стоит за ним. И в случае Пушкина мы наблюдаем точно такой же перевод. И Бог-Отец в случае Пушкина вполне очевиден – это Петр Великий, который и принес нам божественного младенца. Уж потом от этого божественного младенца, что очень важно – пришедшего из колыбели человечества, из самого Чада, он и ведет род русской поэзии.
Но самое интересное: там, откуда, собственно, и вышли пушкинский миф и пушкинские корни, где-то далеко, на границе Чада, где, по всей видимости, по современным данным, и жил когда-то первые одиннадцать лет своей жизни маленький Абрахам Ганнибал, – там занятия поэзией считаются чрезвычайно престижными; более того, мужчина, не умеющий сложить песню, считается таким же ничтожеством, как у нас, допустим, мужчина, не умеющий плавать. И Пушкин – носитель этой высшей воинской добродетели. Более того, в этом таинственном султанате Логон именно воин считается главной поэтической фигурой, и более того, если воин не может спеть песнь о своей победе, победа тем самым совершенно обесценивается.
Поскольку очень долго бытовал миф об эфиопском происхождении Пушкина, миф, опровергнутый только в двадцатом веке, его корни принято было искать в Эритрее. Но когда делегация от Пушкинского дома добралась до Логона, мы узнали многие корни, многие причины пушкинского отношения к своей лире, его абсолютно героического, в некотором смысле самурайского отношения к поэзии. Там, где боевые слоны до сих пор существенный вид транспорта, там спеть о победе, может быть, даже важнее, чем победить.
Если говорить уж совсем серьезно и проводить вот эти структуралистские аналогии с пушкинским мифом, можно заметить одну совершенно феноменальную вещь. Пушкин, безусловно, создал нравственное учение, как создал его и Данте Алигьери для итальянцев, как создал его Христос для всей европейской культуры. Но нравственное учение Пушкина находится в удивительной гармонии с его жизнью и в удивительном разладе с традиционными, навязанными нам представлениями о морали. Мне кажется, что самая высокая и самая гордая в каком-то смысле задача пушкинистики – это прочитать нравственные заповеди Пушкина, попытаться вывести ту настоящую русскую религию, которая у нас по большому счету заменена литературой.
Пушкин оставил нам удивительно точный нравственный свод, который полностью вмещается в шесть строчек:
обращается он к сыну своего друга Вяземского, —
Здесь есть уже как минимум две существенные нравственные заповеди. Пушкин нигде не говорит: делай так-то. Кодекс поведения в России может быть определен только, так сказать, апофатически: нет обязательных вещей, которые надо делать, но есть вещи, делать которые ни в коем случае нельзя. И это и есть главное определение интеллигенции. Интеллигент – это не тот человек, который делает то-то, то-то и то-то; это человек, который не делает нескольких очень простых вещей, но их он не делает никогда. Он не предает себя, свои принципы, ближнего. Он не ходит к власти на поклон и отстаивает право разговаривать с ней на равных, что есть его главная заповедь. И наконец, он не руководствуется в своем поведении прагматическими соображениями. Все это чрезвычайно ясно и легко вытекает из пушкинской судьбы.
«Люби то-то, то-то» – это тоже непременно нужно, потому что, если мы не будем чего-нибудь любить, все наши дела и поползновения ничего не стоят. Можно любить водку, можно любить женщину, можно любить даже карточную игру, но надо любить обязательно и очень сильно, без этого ничто не имеет смысла.
Именно точное соответствие биографии и заповедей, как правило, делает христологическую фигуру лежащей в основании конкретной культуры. Христологию создает гармония между учением и личностью. Это как раз случай Сократа, наиболее наглядный. Случай Христа. Идеальный практически случай Пушкина, где каждое слово подкреплено поведенчески, где любой отход от себя просто немыслим, потому что автор не сможет далее писать.
И вот на этом фоне самое интересное – это те добродетели, которые выделяет Пушкин. В одном из его писем сказано: «Мщение есть христианская добродетель» («Почитая мщение одной из первых христианских добродетелей»). Умение соблюсти свое достоинство, умение соблюсти личную честь – это для Пушкина добродетель главная.
Другую добродетель отмечает Мережковский, говоря, что русская литература Пушкина предала. Русская литература в своем неаристократическом, «презренном» служении какому-то никому не нужному благу предпочла поставить словесность на службу идеям, на службу нравственной проповеди, а иногда, что есть худший случай, на пользу государству.
Пушкин весь в ужасе передергивается от этой идеи. Знаменитый диалог «Поэт и толпа», а вернее было бы «Поэт и чернь», потому что у Пушкина это чернь однозначно, – это ведь не диалог поэта с народом, это диалог поэта с идиотами, которые пытаются приспособить божий дар к яичнице:
Писарев, человек, в общем, неглупый и даже остроумный, но очень многого не понимавший в силу своей душевной болезни, отвечает на это репликой: «Ну а ты, возвышенный кретин, ты, сын небес, – ты в чем варишь себе пищу, в горшке или в Бельведерском кумире? Или ты питаешься такою амброзиею, которая ни в чем не варится, а присылается тебе в готовом виде из твоей небесной родины?»
«Совершенно верно, ты угадал, милый кретин, – хотелось бы сказать ему, – да, той амброзией, которая ни в чем не варится». Потому что для Пушкина забота о нуждах низкой жизни, забота о презренной пользе – абсолютный идиотизм, поэта Бог питает, поэт лучше птиц небесных. И здесь, кстати говоря, Пушкин абсолютно следует учению Христа. Прекрасная праздность, великолепная вольность, непривязанность ни к какой обязанности – «вот счастье, вот права».