Все романы в одном томе - Фицджеральд Френсис Скотт. Страница 46

– Ну, не знаю, – возразил Эмори. – Думается, война как таковая не оказала особенно сильного влияния ни на тебя, ни на меня, но прежние устои она, безусловно, разрушила, вроде как вытравила из нашего поколения всякий индивидуализм.

Том удивленно поднял голову.

– Да, да, – убежденно продолжал Эмори. – Может, она изо всех на свете его вытравила. О Господи, как чудесно было когда-то мечтать, что я стану великим диктатором, или писателем, или религиозным или политическим вождем, – а теперь даже какой-нибудь Леонардо да Винчи или Лоренцо ди Медичи не мог бы по старинке прославиться на весь мир. Жизнь стала слишком огромной и сложной. Мир так разросся, что уже не в состоянии шевельнуть собственным пальцем, а я мечтал стать таким важным пальцем…

– Я с тобой не согласен, – перебил его Том. – Люди не оказывались в таком исключительном положении уже со времен… ну, скажем, со времен французской революции.

Эмори стал горячо возражать:

– Ты неправильно расцениваешь наше время. Сейчас каждый чудак – индивидуалист на период своего индивидуализма. Вильсон был силой, только пока он кого-то представлял; а сколько раз ему пришлось идти на компромисс. Даже Фош вполовину не такая значительная фигура, как Джексон Каменная Стена. Война когда-то была самым индивидуальным занятием, а между тем популярные военные герои не пользовались авторитетом и не знали ответственности. Гайнемер и сержант Йорк. Какому школьнику придет в голову выбрать в герои Першинга? У великого человека нет времени ни на что, кроме как быть великим.

– Так, по-твоему, героев в мировом масштабе вообще больше не будет?

– Будут – в истории, но не в жизни. Карлайлу было бы сейчас нелегко найти материал для новой главы в разделе «Герой как великий человек».

– Давай дальше. Я сегодня в настроении слушать.

– Люди сейчас так стараются верить в вождей, просто до умиления. Но стоит выдвинуться и завоевать популярность какому-нибудь борцу за реформы, или государственному деятелю, или писателю, или философу, – будь то Рузвельт, или Толстой, или Вуд, или Шоу, или Ницше, – как его смывает прочь встречным течением уничтожающей критики. В наши дни никто не способен выдержать громкой славы. Это самый верный путь к забвению. Людям надоедает без конца слышать одно и то же имя.

– Выходит, во всем виновата пресса?

– Безусловно. Возьми хоть себя. Ты работаешь в «Новой демократии», она считается самым блестящим американским еженедельником, ее читают наши виднейшие деятели и проч. и проч. В чем же твоя задача? Да в том, чтобы как можно умнее, интереснее и язвительнее высказываться о любом человеке, учении, книге или политической теории, какие тебе поручают преподнести публике. Чем больше энергии и сарказма ты в это вкладываешь, тем больше тебе платят, тем лучше расходится данный номер. Ты, Том Д’Инвильерс, несостоявшийся Шелли, изменчивый, верткий, умный, беспринципный, воплощаешь в себе критическую мысль нации… нет, не возражай, я знаю, о чем говорю. Я сам в университете писал рецензии на книги. И до чего же это было весело – человек честно, добросовестно пытается обосновать какую-то теорию или предложить лекарство, а ты клеймишь это как «легкое чтение для летнего времяпрепровождения». Попробуй скажи, что это не так.

Том рассмеялся, а Эмори с торжеством продолжал:

– Мы очень хотим верить. Молодые ученые стараются верить в своих предшественников, избиратели стараются верить в своих конгрессменов, страны стараются верить в своих государственных деятелей, – но они не могут верить. Слишком велика разноголосица, слишком велик разнобой нелогичной, непродуманной критики. А с газетами и вовсе дело дрянь. Богатый ретроград с тем особым хищным, стяжательским складом ума, который зовется финансовым гением, может стать владельцем газеты, а эта газета – единственная духовная пища для тысяч усталых, издерганных людей, неспособных в условиях современной жизни заглатывать ничего, кроме жвачки. За два цента избиратель покупает себе политические взгляды, предрассудки и мировоззрение. Через год политическая верхушка сменяется или газета переходит в другие руки – и что же? Снова путаница, снова противоречия, внезапный натиск новых идей, их смягчают, разбавляют водичкой, потом против них начинается реакция…

Он перевел дух.

– Вот поэтому я и зарекся писать что бы то ни было до тех пор, пока мои идеи либо устоятся, либо уж вовсе сгинут. У меня на душе и так достаточно грехов, не хватает еще, чтобы я забивал людям мозги пустышками в форме изящных афоризмов. Того и гляди, я бы толкнул какого-нибудь скромного, безобидного капиталиста на пошлую связь с бомбой или впутал юного невинного большевика в серьезный флирт с пулеметной лентой…

Том уже поеживался от этого пасквиля на его сотрудничество в «Новой демократии».

– Но какое это имеет отношение к тому, что тебе скучно?

Эмори считал, что самое непосредственное.

– Я-то при чем остаюсь? – вопросил он. – На что я годен? Множить потомство? Американские романы внушают нам, что «здоровый молодой американец» в возрасте от девятнадцати до двадцати пяти лет – существо абсолютно бесполое. А на самом деле чем он здоровее, тем это большая ложь. Единственное спасение от этого – найти какой-нибудь всепоглощающий интерес в жизни. Ну так вот: война кончилась; писать я не могу – слишком верю в ответственность, которую берет на себя писатель; а деловая жизнь – что о ней говорить. Она не связана ни с чем, что меня когда-либо интересовало, если не считать очень приблизительной, чисто утилитарной связи с экономикой. Но случись мне на ближайшие, лучшие десять лет моей жизни погрязнуть в конторской работе, интеллектуально это обогатило бы меня не больше, чем кинолента на индустриальную тему.

– А беллетристика? – предложил Том.

– Безнадежно. Когда я начинаю писать рассказ, меня угнетает, что я пишу, вместо того чтобы жить, – все время думаю, что жизнь-то, может быть, ждет меня в японском саду «Ритца», или в Атлантик-Сити, или в трущобах Ист-Сайда. Да и вообще нет у меня к этому настоящей тяги. Я хотел быть просто нормальным человеком, но моя избранница не смогла стать на мою точку зрения.

– Найдешь другую.

– О черт! Забудь об этом думать. Ты еще скажешь, что если бы девушка была стоящая, она бы меня дождалась? Нет, мой милый, девушка, которой действительно стоит добиваться, никого ждать не станет. Если б я думал, что найдется другая, я бы растерял последние остатки веры в человеческую природу. Развлекаться я, может быть, буду, но Розалинда – единственная на свете женщина, которая могла меня удержать.

– Ну ладно, – зевнул Том. – Я уже битый час выслушиваю твои признания. А все-таки я рад, что у тебя опять появились хоть какие-то резкие суждения.

– Да, – нехотя согласился Эмори. – И однако, я не могу видеть счастливых семей – с души воротит.

– А счастливые семьи нарочно стараются произвести такое впечатление, – утешил его циник Том.

Том в роли цензора

Бывало и так, что слушал Эмори. Это случалось, когда Том, окутанный клубами дыма, принимался со смаком изничтожать американскую литературу. Ему не хватало слов, он захлебывался.

– Пятьдесят тысяч долларов в год! – восклицал он. – Боже мой, да кто они, кто они? Эдна Фербер, Говернор Моррис, Фанни Хербст, Мэри Робертс Рейнхарт – кто из них создал хотя бы один рассказ или роман, который еще будут помнить через десять лет? А этот Кобб – я не считаю его ни способным, ни занимательным, да и не думаю, чтобы многие его высоко ценили, разве что его издатели. Ему реклама ударила в голову. А уж эти… ах, Гарольд Белл Райт, ах, Зейн Грей…

– Они стараются по мере сил.

– Неправда, они даже не стараются. Некоторые из них умеют писать, но не дают себе труда сесть и создать хотя бы один честный роман. А по большей части они просто не умеют писать, тут я с тобой согласен. Я верю, что Руперт Хьюз старается нарисовать правдивую, широкую картину американской жизни, но стиль и угол зрения у него варварские. Эрнест Пул старается, и Дороти Кэнфильд тоже, но им мешает полное отсутствие чувства юмора; эти двое хоть пишут компактно, не рассусоливают. Каждый писатель должен бы писать каждую свою книгу так, будто в тот день, когда он ее закончит, ему отрубят голову.