Я знаю, как ты дышишь - Костина Наталья. Страница 21
— Почему ты женился на мне? — спросила она у кого-то во сне. Она знала, что этот кто-то — Илья, но… лица не было видно, и отчего-то вдруг стало так страшно… так невыносимо страшно… и холодно.
— Потому что я тебя любил.
— И сейчас любишь?
— И сейчас люблю.
— Но ведь я изменилась!
— Мы все меняемся…
— Почему же ты не говоришь мне, что любишь?
— Разве?..
— Ей ты говорил, а мне не говоришь!
— Кому — ей?
— Той, которой я была прежде! А теперь ты молчишь. Но я же стала лучше! Лучше!.. Почему же ты…
Она проснулась вся в слезах. Ильи не было. Подушка рядом была совершенно холодной. Она потянула ее к себе и уткнулась в нее лицом. Наволочка пахла Ильей: его волосами, кожей, одеколоном… Наверное, она пахла также и его странными снами, его кошмарами, которые, она знала, он тоже видит. И тогда он кричит, и тяжело дышит, и содрогается — но не может проснуться. И она будит его сама, и прижимает к себе, и баюкает как маленького… как Тошку. Она вытащила, вытянула Тошку тем, что безмерно любила и верила, что он поправится. И спасла то, что еще оставалось от дела Ильи, от его бизнеса. И тоже вытянула. Сейчас даже страшно вспоминать, как много она работала и почти не спала — но когда же ей было спать?! Если нужно было и с ребенком, и работать? Как бы она посмотрела Илье в глаза, если бы что-то случилось с его сыном или если бы она просто махнула рукой и позволила делу, которое было для него так важно, развалиться? И у нее все получилось! Все! А получилось потому, что она ЗНАЛА. Она чувствовала, что нужно сделать, что сказать и как, где, зачем… словно кто-то помогал ей, подсказывал. А может, у нее действительно все было в двойном размере: энергия, воля, силы? Нет… все у нее было только ее, собственное. И ей было тяжело — она помнит, как тяжело, — но она знала, что ему ТАМ еще тяжелее. Поэтому нужно выжимать все из двадцати четырех часов в сутках. И успевать тоже нужно все. И с крохотным Тошкой. И с конторой. А потом еще и с мамой. Которая так и не приняла того, что Женя исчезла. Жени больше нет, и, сколько ни смотрись в зеркало, отражение не станет ЕЮ… Никогда. Какое страшное слово — НИКОГДА! Почему она ни разу не спросила Илью о том, что он видит, говоря это слово? Пустоту, как и она сама? Бездонный колодец. В который можно падать тысячу лет, но так и не достигнуть дна? И страшен не сам удар о дно, за которым последует блаженное ничто, — страшен именно этот бесконечный полет… и ожидание конца.
Она много лет жила ожиданием… предчувствием. Но она не представляла удара в спину, отравленной чашки кофе, отказавших тормозов… Почему с ней теперь это все происходит?! Разве мало того, что УЖЕ случилось? Так нечестно, нечестно, нечестно!..
Подушка была холодной и подозрительно влажной. Это ее слезы или его? Какая разница… они давно стали одним целым. Сразу стали одним целым. Которым не смогли стать за много лет они, Жанна-Женя… Зря она боялась, что он вернется ОТТУДА и не примет ее. Потому что был такой риск. Или он мог отвергнуть ее просто потому, что она этого боялась? Да, боялась. Что он ее НЕ УЗНАЕТ. Нет, не так: она боялась, что он ее УЗНАЕТ! Только взглянет и сразу поймет: она совсем как и та, что была с ним рядом прежде. Та, что его предала. Скандалила, истерила… поступала непредсказуемо, нелогично, некрасиво… бросалась словами, которые невозможно забыть. Словами, которые до сих пор горели и жгли его огнем. Огнем, который он и видел, и слышал, и даже осязал. Потому что он совсем не такой, как другие!
Да, он был совсем другим… и единственным! Единственным для нее! И еще: она прощала ему, что он не мог или не хотел рассказывать ей, КАК ИМЕННО он видит мир. Потому как это было все равно что рассказывать слепому о радуге. Она вспомнила смешную притчу про трех слепцов, которых попросили описáть слона. Одному дали пощупать хобот, второму — ногу, а третьему — хвост. «Слон гибкий и длинный, он как змея!» — сказал первый слепец. «Слон — это средних размеров дерево!» — изрек второй. «Вы оба не правы! Слон больше всего похож на кисточку для бритья», — заметил третий. И кто из них был ближе всего к истине? Да никто! Мы можем и видеть, и слышать, и осязать, но при этом совершенно не понимать сути вещей… Жить и не разбираться в музыке и быть глухими к красоте. Считать все цветы мира лишь кормом для травоядных. Музыку — шумом. А живопись… Зачем люди пишут картины? Начиная с тех, самых первых, наскальных рисунков? Зачем и кому они тогда были нужны? Непостижимо, непонятно… Человек мерз, он хотел есть и спать, но вместо этого тер камни, добывая из них краску, и изготавливал кисти… из хвоста того самого слона, который тогда был еще мамонтом? Да, очень возможно! И который мог прикончить смельчака одним ударом ноги…
Откуда во все времена берутся художники? А поэты? И почему одни люди устроены не так, как другие, а совершенно иначе? Если гены в них во всех одни и те же! Ведь одни и те же гены! Которые поддаются расшифровке и которые можно и увидеть, и пересчитать, и даже пронумеровать! Внезапно она подумала, что со Средними веками все ясно: целью художника или скульптора было украсить дом или оставить лицо в памяти потомков. Тогда эти люди были просто высококвалифицированными ремесленниками. Ого! Вот так взяла — и низвела все до уровня «взял кисточку и покрасил» или «взял молоток и отбил все лишнее»! Не оттого ли, что она так считает, ее не трогают почти никакие признанные авторитеты: ни столь ценимый Ильей Хальс, ни малые и большие фламандцы, ни даже Брейгель с Босхом? И что давно пора спросить: что именно он САМ видит в них?
Она вспомнила, как они улетели в Париж сразу после того, как Илью отпустили, и прямо с самолета он повел ее в Лувр. Наверное, думал, что это будет для нее неслыханным подарком… эмоциональным потрясением, но она лишь тупо тащилась из одного паркетного дворцового зала в другой. Она безнадежно влеклась за его спиной мимо бесконечных изобильных мясных рядов Рубенса, натюрмортов с убоиной, розами и пупырчатыми лимонами; дозоров семь на восемь метров, лаковых и мертвых; похищений и коронаций в натуральную величину, аллегорий и парадных портретов; мимо жемчугов, золота, нимбов, копий, перьев, вышивок, драпировок, голых торсов, колонн, пронзительно-голубых небес, ангелов с крыльями и мадонн с гладкими лицами фотомоделей — и снова мимо ангелов, мраморных и нет, королей, пап, кардиналов, придворных дам с горностаями, которые суть банальные блохоловки, и других горностаев, рангом выше, ставших мантиями на плечах тех, кто лгал, воевал, рубил головы, душил жен, травил родных братьев, истреблял инаковерующих, грабил, ставил свечи, каялся, снова душил и мылся всего два раза в жизни: при крещении и перед свадьбой. Да еще и гордился всем этим!
Они шли мимо бессмертных полотен, смахивающих на сегодняшние рекламные билборды, мимо расписных саркофагов, призванных украсить и спрятать с глаз долой то, что уже не могло никого радовать… мимо древних манускриптов, полированных лат, глаз, лиц — сохраненных здесь лучше, чем в любых саркофагах, — но не нужных ей! Потому что тот, что был ей действительно интересен, единственный, кого она ждала и силилась понять все эти годы, ее, оказывается, не понимал! И он привел ее сюда: в невнятный гул многоязычных разговоров, в толпу, ничем не отличавшуюся от оравы на любом базаре! Но у него, по-видимому, была какая-то заветная цель. Ведомая лишь ему одному… Он ведал — а она была ведома.
Наконец они попали в зал с Джокондой, гордячкой в чванном одиночестве, вытребовавшей себе целый зал, вырезавшей в яблоке мира единственно ей принадлежащую ячейку.
Она жила здесь своей вечной жизнью, отгороженной от остального человечества временем и барьером, которые оба работали на нее и были в ее владении. И все остальные, жаждавшие урвать от этой ее вечности хоть что-то, толпились здесь же, не понимая, что она, эта вечная дева с бесполым лицом не то женщины, не то старика, ничего им не подарит. Джоконда была почти невидима — маленькая и надменная в своем собственном силовом поле. Именно поле — она, которую также привели сюда, притащили, словно магнитом, была в этом почти уверена: излучаемое невзрачной картинкой мощное поле, а вовсе не хлипкий деревянный барьер, удерживало толпу на расстоянии. Она не стала даже пытаться пробиться вперед, и именно поэтому дива Леонардо обратила на нее внимание: почти равнодушно, издали, из-за пуленепробиваемого стекла она мазнула по ним взглядом — взглядом, за который иные, наверное, могли бы отдать жизнь, — иные, но только не она!