Сироты вечности - Симмонс Дэн. Страница 4

Потом я встретил Харлана Эллисона.

Не стану утомлять вас подробностями этой встречи. Не стану описывать предшествовавшую бойню, когда легендарный анфан-террибль декапитировал, потрошил и вообще расчленял несчастных кандидатов в писатели, приславших рассказы для критического разбора.

В перерывах между выступлениями, пока Харлан Эллисон отдыхал и потягивал воду «Перье», устроители семинара поспешно уволакивали разбросанные о́рганы, смывали из шлангов кровь со стен, посыпали пол свежими опилками и готовили аудиторию к следующему жертвоприношению.

Как выяснилось, следующей жертвой был я.

– Кто тут Симмонс? – взревел Эллисон. – А ну встань, рукой помаши, покажись, черт бы тебя побрал! Что за монструозный эгоманьяк такой, что за отъявленный наглец осмелился запендюрить на этот семинар долбаный рассказ в пять тысяч долбаных слов? Покажись, Симмонс!

В приливе редкой отваги (читай: совсем спятив) я приподнял руку, шевельнул пальцами. Встал.

Эллисон уставился на меня поверх очков:

– Ну что ж, Симмонс, при такой длине это должен быть отличный, нет, блин, гениальный рассказ, если хочешь выйти отсюда живым. Comprende? Capisci? [1]

Я вышел оттуда живым и здоровым. Более того, настолько живым я не ощущал себя уже несколько лет. И дело не только в том, что рассказ Эллисону понравился. Эллисон с Эдом Брайантом и еще с несколькими бывшими там писателями… они отыскали в рассказе все до единого изъяны, уловили все фальшивые ноты и простучали фальшпанели, нащупали все места, где я отделался скороговоркой, а надо было копнуть глубже, безжалостно оголили каждую искалеченную фразу и каждый халтурный оборот. Но главное – они отнеслись к моему рассказу серьезно.

И Харлан Эллисон сделал гораздо больше. Он сказал мне то, что я знал уже давно, но в чем в последнее время малодушно разуверился, – он сказал, что я в любом случае должен продолжать писать, как бы там ни складывалось с публикациями, и что другого выбора у меня нет. Он сказал, что немногие слышат музыку, но те, кто слышит, должны следовать за дудочкой крысолова, другого выбора у них нет. Он сказал, что если я не сяду снова за машинку и не буду работать, он прилетит в Колорадо и с корнем вырвет мой долбаный нос.

Я снова сел за машинку. Эд Брайант щедро позволил мне стать первым участником Милфордского семинара, не имевшим за плечами публикаций… Там я научился катать шары с большими ребятами.

Той же осенью я отправил переработанный вариант рассказа «Стикс течет вспять» в журнал «Сумеречная зона» на их первый ежегодный конкурс начинающих авторов. Потом «сумеречники» сказали мне, что рассказов поступило девять тысяч с лишним, и все их нужно было прочесть и оценить. «Стикс» поделил первое место с рассказом У. Г. Норриса.

Вот так мой первый рассказ попал на журнальные прилавки 15 февраля 1982 года. По чистой случайности в тот же день родилась Дженет, наша дочь.

То, что меня наконец опубликовали, было замечено не сразу, в том числе мною самим. Аналогии – дело хорошее, параллелей между процессом сочинительства и беременностью можно провести сколько угодно, однако если говорить о рождении, дети – это настоящее дело.

Итак, на ваш суд представляется (как говаривал один джентльмен) история о любви и утрате, а также о печальной необходимости порой отказаться от того, что возлюбил всем сердцем.

Стикс течет вспять

Что возлюбил всем сердцем, остается, все остальное – шлак.

Что возлюбил всем сердцем, не отнимут.

Что возлюбил всем сердцем – есть настоящее твое наследье.

Эзра Паунд. Cantos LXXXI [2]

Я очень любил маму. После того как ее похоронили, после того как гроб опустили в могилу, семья вернулась домой и стала ждать маминого возвращения.

Мне тогда было всего восемь лет. Из обязательной церемонии я помню очень мало. Помню, что воротник прошлогодней рубашки жал, а галстук с непривычки казался петлей на шее. Помню, что июньский денек был слишком хорош для такого скорбного сборища. Помню, что дядя Вилли в то утро сильно пил, помню, как на обратном пути с кладбища он достал бутылку «Джека Дэниелса». Помню лицо отца.

День потом тянулся слишком медленно. На домашних посиделках мне было делать нечего, взрослые не обращали на меня внимания. Так что я бродил из комнаты в комнату со стаканом теплого порошкового лимонада, пока наконец не ускользнул на задний двор. Но и этот знакомый пятачок, где я привык играть один, утратил всякое очарование: за соседскими окнами маячили бледные, расплюснутые лица. Они ждали. Надеялись увидеть пусть краешком глаза. Мне же хотелось кричать, кидаться в них камнями. Вместо этого я сел на старую тракторную покрышку, служившую нам песочницей. Сосредоточенно вылил красный лимонад в песок, глядя, как струя выкапывает себе ямку.

Вот и ее сейчас выкапывают.

Я подбежал к качелям, запрыгнул и принялся раскачиваться, сердито отталкиваясь ногами от сухой земли. Ржавые качели поскрипывали, одна стойка норовила выскочить из своей лунки.

Да нет, идиотина, уже выкопали. А сейчас подключают ее к большим машинам. Чтобы снова закачать в нее кровь.

Я представил висящие бутыли, капельницу. Вспомнил толстых красных клещей, которые присасывались летом к нашей собаке. Я сердито отталкивался ногами от земли, сильнее и сильнее, хотя взлететь выше качели уже не могли.

Интересно, что сначала – пальцы начинают дергаться? Или у нее просто распахнутся глаза, как у проснувшейся совы?

Я достиг высшей точки своей дуги и спрыгнул. На мгновение став невесомым, завис над землей, как Супермен, как покидающий тело дух. Но тяготение тут же заявило на меня свои права, и я тяжело упал на четвереньки. Расцарапав ладони, запачкав травой правое колено. Мама будет ругаться.

Ее сейчас расхаживают. Может, одевают – как манекен в витрине лавки мистера Фельдмана.

Во двор вышел мой брат Саймон. Он был старше меня всего на два года, но тогда показался мне взрослым. Не просто взрослым – старым. Его светлые волосы, подстриженные так же недавно, как и мои, липли челкой к бледному лбу. Взгляд – усталый. Саймон почти никогда не кричал на меня, но в тот день прикрикнул:

– Давай в дом! Сейчас уже приедут.

Я зашел вслед за ним через заднее крыльцо. Большинство родственников разъехались, но из гостиной был слышен голос дяди Вилли. Дядя Вилли кричал. Мы замерли в коридоре, вслушиваясь.

– Я тебя умоляю… Лес, еще не поздно… Просто нельзя так делать, нельзя!

– Все уже сделано.

– Бога ради… подумай о детях!..

Голоса звучали невнятно: дядя Вилли успел крепко добавить. Саймон приложил палец к губам. Повисла пауза.

– Лес, да ты прикинь, какая это куча денег. Четверть всего, что у тебя есть. На сколько там лет? Подумай о детях!..

– Вилл, все уже сделано.

Такого голоса мы у папы никогда еще не слышали. Папа не спорил, как бывало, когда они с дядей Вилли засиживались допоздна и толковали о политике. В голосе не было грусти, как в тот день, когда папа говорил с Саймоном и со мной, забрав маму из больницы в первый раз. Теперь в отцовских словах была только непреклонность: решение принято – и точка.

Спор на этом не закончился. Дядя Вилли опять развопился. Даже тишина в паузах звучала сердито. Мы пошли на кухню за колой. Когда возвращались, дядя Вилли чуть нас не сшиб, так он спешил убраться. За ним захлопнулась дверь. Больше он к нам никогда не приходил.

Маму привезли домой, когда уже стемнело. Мы с Саймоном смотрели через витражное окно и чувствовали, что соседи тоже смотрят. С нами остались только тетя Хелен и еще несколько ближайших родственников. Папа явно удивился, когда увидел подъехавшую машину. Не знаю, чего он ждал – может, длинного черного катафалка, такого же, как тот, который утром увез маму на кладбище.