Византийская тьма - Говоров Александр Алексеевич. Страница 119

Зная, что такого противника и в плен брать опасно, Денис стегнул его скакуна и конь умчался с трагическим ржаньем. Наш же домашний мальчик, бывший примерный комсомолец и кумир благовоспитанных археологинь, спрыгнул. И без всякой жалости вонзил свой меч ему между кольчугой и подшлемником. Зарезал словно мясник, без каких-либо эмоций, наблюдая, как алым фонтанчиком булькает его кровь.

Римское войско ликовало, как оно, вероятно, не ликовало со времен Болгаробойцы или Никифора Фоки. Словно шквал морской, оно поднялось и, грохоча копытами, ударило на замешкавшихся кочевников. Ржали кони, визжали в обозе агарянки, предчувствуя, что еще до рассвета они станут усладой победителей. Скачущие римляне опрокидывали их телеги, разбивали возы с поклажей, разгоняли конвой. Вот освобожденные из плена бегут с радостным плачем, среди них ковыляет матушка София, ведет маленьких дочерей.

Они все собрались на отвоеванной Хоминой горе, перевязывали раненых, поили коней. Денис ехал шагом и чувствовал на себе тысячи глаз.

Подъехал к лежащему на траве Костаки, опустился на колени, заплакал, взял посиневшую руку юноши. С бедным Костаки Ивановичем было все кончено, в остановившемся его взгляде равнодушно отражалось осеннее небо.

Сколько же смертей, сколько потерь и доколе теперь все это будет продолжаться?

Пришел кир Апокавк со святыми дарами. Присутствующие стали отстегивать ремешки шлемов. И Денис поднялся с колен, дука Цурул и Ласкарь почтительно подсадили его в седло. Никита Акоминат подал копье, которое обычно держал Костаки. Денис обернулся — кругом стояли дружинники. Русины, все пафлагонцы, верные в борьбе люди. Тут и мальчишки, которые подбирали в бою стрелы, вручали их стрелкам, тут и девушки, которые подавали бойцам пить, тут и попы, которые спешили соборовать смертельно раненных… Тут и Фома Русин, упрямец, которого уводили на перевязку, а он все показывал своему оппоненту Стративулу два пальца — не веруют, мол, бесы, если же они веруют, они уже не бесы…

И стоят кругом люди — старые и молодые, блондины и брюнеты, толстые и худые, высокие и низенькие, смуглые и бледные, лысые и волосатые, бородатые и бритые, красивые и безобразные — тьма народа! — и все ждут от него чего-то…

И он выезжает на вершину холма, восторг неземной, судорога всего пережитого его объемлет, он приподнимается в седле и потрясает боевым копьем, которое принесло сегодня победу, и хриплый голос его сам как буря:

— Слава Христу!

9

Теперь он должен идти к старому Русину, который ждет его на баштане, зачем идти он сам не понимает, но гот ждет его и ему сто лет, значит, надо идти.

Денис не велел себя сопровождать, велел остаться даже Сергею Русину, которого он избрал оруженосцем на место бедного Костаки, даже остроусому Ласкарю, который с гордостью носил звание личного советника претора.

Денис ехал на баштан сквозь заросли высокой конопли и размышлял, что все вокруг разорено, все надо восстанавливать вновь… Еще хорошо хоть, что людей спасли, уберегли от рабства, но и здесь им жизнь предстоит не слаще неволи!

Ночью, когда он покоился на своем любимом месте, то есть на бывшем курятнике, где теперь все было безмолвно — кур и василевса петуха поели захватчики и освободители, он услышал шорох. Матушка София обновляла лампады и светильники у всех икон, которых у нее, как в каждом византийском доме, было множество. Она обновляла возле них свет, а сама, согбенная и перевязанная бинтами, все молилась о детях своих и сродниках. Денис, накануне переживший весь ужас сражения, драки кровавой, подумал, что она, как и вся тьма византийских матерей, молится, по существу, об одном — чтобы детям их и сродникам не превратиться в зверя.

Вот она зашаркала возле самого его соломенного ложа, думая, что он спит, дунула, плюнула над его головой, отгоняя муринов запечных. Затем помолилась кратко и перекрестила его. И душа Дениса омылась слезою, потому что он понял — он обрел себе новую мать.

— Эй, това-рышш! — вдруг услышал он, как от баштана кто-то его окликал. — Сюды, сюды, проедеш-ш мимо!

Это дедушка Влас, почти столетний, но причем здесь самое что ни на есть советское слово «товарищ», с каким-то южнорусским придыханьем? И тут, как молния, пронзила его мысль — он, этот древний Влас, или Велес, и сейчас и раньше, отнюдь не на языке «Слова о полку Иго-реве» говорил с ним, а на самом банальном современном советском русском языке!

— Товарышш! — махал ему костылем родоначальник.

Денис сошел с Колумбуса, пустил его попастись, Влас протянул ему пятерню, цепкую, как клешня краба, поздоровались, тряся руки. В Византии так не здоровались никогда. Сели в тенечек, как говорится, под кусточек, разрезали архиспелую золотую дыньку, раскупорили Денисову фляжку и разговор пошел откровенный.

Влас объявил, что только при последнем приезде Дениса услышал от родичей, что Денис, оказывается, волшебным образом прибыл сюда из предбудущих времен. А дело в том, дело в том… Влас старался говорить по-русски, мучительно вспоминал слова и обороты, все время возвращался к греческому, это ему не хотелось. Наконец пораженному Денису он объявил, что тоже, в свою очередь, перенесен сюда из времен отдаленных…

— Одна тысяча девятьсот сорок второй год, — припомнил он фразу, мучительно морща коричневый старческий лоб. — Такой был под Севастополем малый аэродром Яковлевка, меня послали на «уточке», это такой был «У-2», рус-фанер немцы его называли, легкий, одноместный, я должен был пакет оттаранить в Балаклаву. Туточко и фоккера на меня из-под заката навалились, давай в хвост строчить. А тута, на мое счастье (шшас-ця — шепеляво сказал старик), от моря шторм, прямо шквал. Фрицев, правда, отнесло, меня же зато с выключенным мотором над самою волною всю ночь несло у Турцию (он так и сказал — у Турцию), и вот я здесь.

Сказать, что Денис был поражен, — ничего не сказать. Сон его давний продолжался, только что, казалось, вошел в реалии византийской жизни, ан нет, советская действительность опять торчит в разрыве времени и пространства.

— Сколько ж вам тогда, дедушка, было лет? — не нашелся он более ничего спросить.

— Лет-то? — дед явно набивал скрюченными пальцами трубку самодельную табаком самосадом. — Лет-то не было и двадцати. Тогда, голубок, усе молодые были, усе… Нашему майору было двадцать пять, а мы усе были молодые…

— Да как же так? — соображал Денис. — Судя по моему возрасту, и времени должно пройти сорок лет, а он говорит, что почти сто. А сколько ж вам, дедушка, сейчас лет? Правду говорят, что сто?

Вместо ответа Влас рассказал, что больше всего страдал от отсутствия табаку. Он и поселился на этом баштане, чтобы втихомолку искать его среди растений… И нашел — самосад крепчайший! Не желает ли товарышш попробовать?

Денис отказался, а Влас не настаивал. Он потому еще и поселился как отшельник, что местные святоши могли бы его просто на костре спалить за глотание сатанинского дыма. Тут один поп зловреднейший был Валтасар с кошачьей мордой… А он, как Робинзон (так и сказал — как Робинзон, ведь он образование получил в советской семилетке, там Робинзона проходили), вел свой календарик.

Влас показал ему доску с многочисленными зарубками. Зима-лето пролетали, зима-лето… Сколько лет, сколько зим — и вот они все туточко на этой самой доске. Тут и все дети его, Власа, и все внуки, а теперь и правнуки и даже уже народился праправнук… Как не сто лет?

За разговорами надвинулся вечер, и Денису надо было уезжать. Он предложил старику ехать с ним, устроил бы его, в столицу бы отправил, там все-таки быт. Но Влас отмахнулся скрюченной клешней и повел его за баштан к оврагу. Ты, мол, товарышш, не веришь, по лицу вижу, но ты, говорят, и сам такой… Покажу тебе, мол, доказательство.

И показал в песочной яме, специально отрытой им к этому дню. Там был порядочный кусок металла — гофрированный дюралюминий, дюраль, руль поворота от хвостового оперения, на нем часть красной звезды — опознавательный знак.