Дочь Белого Меча - Бахшиев Юсуп. Страница 9

— Что я?

— Руку дай.

— А мне зачем?

— Это же будет ваше дитя. Без тебя ничего не выйдет.

Ягмара с трудом протянула руку. Хватка Тоначи-бабы была смертельной, хотя при этом Ягмаре показалось, что в пальцах совсем нет костей. Укол ножа она не почувствовала.

— Тоже отойди, — велела колдунья, закончив сцеживать кровь. — Вон в тот угол. Стой смирно и не оборачивайся, что бы ни происходило. Колушка, а ну-ка пошевели в печи.

Бабка откинула заслон. Её осветило огнём. Кочергой бабка стала разбивать головёшки. Полетели искры.

— Скоро готово будет, — сказала бабка.

Ягмара отошла, куда ей показали. В углу было совсем темно, но серебрящуюся паутину она рассмотрела. В паутине отражались огоньки. Паутина была бесформенной, частой, в ней запуталось множество высосанных мух. А потом Ягмара рассмотрела пауков. Они сидели неподвижно — кто на нитях, кто прямо на стене. Ягмаре показалось, что они её пристально и неприветливо разглядывают. Потом она заметила какое-то движение. От пола медленно поднимался огромный, больше тарантула, чёрный лохматый крестовик. Он дополз до уровня лица Ягмары и остановился. Теперь она несомненно чувствовала взгляд — тяжёлый, вонючий, тёмный.

За спиной Ягмары Тоначи-баба уже не шептала, а пела низким звериным голосом. Потом брякнула задвижка, и жаркий отсвет углей лёг на стену. Глазки паука засветились багровым. Ягмара изо всех сил старалась не отводить взгляд. Это длилось долго, очень долго. Ягмара потеряла счёт времени. Наконец паук пошевелился, повернулся головой вниз и стал неторопливо спускаться.

— Идите все сюда, — сказала Тоначи-баба.

Колобок ничем не отличался от простого свежевыпеченного хлебца — неровная коричневая полопавшаяся корочка, подгоревшая снизу. Странно было только, что хлебом от него совсем не пахло — а пахло новорожденным жеребёнком.

— Возьми его в руки, — велела колдунья Ягмаре.

Ягмара с робостью обхватила колобок руками, боясь обжечься — но почувствовала только тихое живое тепло. Потом ей показалось, что колобок дышит.

— Он дышит, — сказала она.

— Конечно, дурёха ты, — хмыкнула бабка. — Он же живой.

— Теперь тихо-осторожно передай мальчику. А ты прижми его к себе, — сказала Тоначи-баба.

Ягмара с каким-то непонятным чувством повернулась к Нию. Он казался очень растерянным. Когда передавала колобок, коснулась его ладоней. Руки Ния были холодными и дрожали.

Он растерянно прижал колобок к груди. Огляделся по сторонам, как бы спрашивая — а что дальше?

— Дай ему имя, — сказала колдунья.

— Имя?

— Дай имя. Ты его отец, дай ему имя.

— Пусть будет… пусть будет… да пусть так и будет — Колобок.

Тоначи-баба положила на новоназванного Колобка испачканную мукой и сажей руку и сказала нараспев:

— С двух сусеков зачатое, в глиняной пещи в огне рождённое малое дитя нарекается Колобком…

Четыре года назад

Лучше, чем мигаш, и не было места для встреч… Обширный зал с множеством колонн из цересской травы со стеблями толщиной в ногу, за которыми не спрячешься и не подслушаешь, и с таким потолком, что в трёх шагах речь становилась неразборчива, а в пяти — и просто превращалась в ропот, подобный ропоту волн на галечном берегу. Здесь же можно было вволю возлежать у низких столов, лакомясь армянскими сладостями из мёда, сушёных фруктов и ореховой муки, попивая драгоценное армянское же выпаренное вино, продержанное много лет в дубовых бочонках, обоняя благовония Индии или дальних островов, процеживая по капле жгучую и ароматную солёно-горькую чёрную похлёбку, которую варят из древесных листьев и зёрен, привозимых из земли Каф; похлёбка горька, но сладко колотится от неё сердце, и ночь за ночью не хочется спать…

Без всякой похлёбки вот так же колотилось сердце и не хотелось спать, когда стояли на песчаных берегах далёкой отсюда реки Херируд [11] две армии двух царей: молодого Аркана и старого Мутарза. Стояли месяц. Мутарз занимал возвышенный северный берег и никуда не торопился. Потом говорили, что всё решили боевые слоны, которых он дожидался и дождался наконец…

Акболат, друг и наперсник молодого царя, начальник отряда скифов-наёмников, каждую ночь ждал, когда же на горе Харейя, где в незапамятные времена воздвигнут был первый в Ойкумене город, загорится цепочка костров, сложенных знаком бычьей головы; тогда на Аркана следовало набросить волосяную петлю и беззвучно отволочь его через реку в лагерь Мутарза. Но сигнала так и не пришло…

Получилось иначе: армия Аркана вдруг волшебным образом принялась исчезать, как песчаный бугор на ветру: ушла арабская конница, ушли армяне, так шумно приветствовавшие молодого царя на своей земле и так долго его не отпускавшие, ушли адиабенцы — эти, запасливые, прихватили все обозы… Акболат догадывался, что уходят все они не просто так и не с пустыми руками, что немало золота переправлено ночами через реку Херируд. Но он тогда был молод и ещё не умел радоваться собственному бездействию, а лишь досадовал.

Аркан с двумя сотнями греческих наёмников-гоплитов — всё, что осталось от громадного войска — сдался своему дядьке Парраку, всем на свете обязанному отцу Аркана. Молодой царь рассчитывал на его мудрость и на то, что Мутарз за время своего правления немало ущемил Паррака. А возможно, он просто верил в справедливость — ведь Паррак был в числе тех, кто вызвал его, Аркана, на царство, кто посылал послов в Мерв…

Закованный в цепи, в рабском рубище, босой, Аркан закончил свой путь к престолу в ставке Муртаза, на вершине горы Харейя.

Этого Акболат уже не видел — вёл своих скифов назад, на запад, охранять караваны. Три года после этого ходил он по Царской дороге от Дамаска до Сузы…

С Арканом обошлись по-доброму: не убили и даже не лишили зрения, как полагалось по обычаю персов; всего лишь отрезали уши и отправили жить безвыездно в далёкий дворец в горах — ибо царь персов должен быть совершенен во всём, а если он не совершенен, то уже и не царь, и не быть ему царём никогда; напрасное же злодейство только радует Ангра Манью и не даёт ничего больше. Знал Акболат, что ещё несколько лет назад был Аркан жив и благополучен и вёл обширную переписку с Аристотелем и Дионисием…

Гамлиэль бар Барух менее всего похож был на работорговца, а скорее на престарелого учителя в бет-мидраше, «доме мудрости» евреев: белоснежные волосы и борода, льняное одеяние, тихая плавная речь… Он любил и мог вести долгую приятную беседу, ценил хорошую поэзию и тонкую пищу. Акболат потратил много денег, чтобы привлечь его интерес, и немало цветов души, чтобы завоевать его доверие. И никто бы иной, кроме Акболата, не понял сейчас, что почтенный Гамлиэль взволнован, напряжён и испытывает жестокий страх…

После того, как евреи стали возвращаться из Персии и обнаружили свои дома разрушенными, а земли захваченными соседями, после того как нестроение переросло в войну, евреи Тира, Тарса и Александрии стали подвергаться насилиям и умучениям от язычников: тем никак не хотелось, чтобы и здесь они мутили воду: ибо властям дай только повод; а от страха за себя и за семейства люди делаются жестокими не только перед богами… Самые осторожные и богатые евреи начали уезжать сразу и как можно дальше — кто в Грецию, кто в Карфаген, кто в Таврию и даже севернее, по Янтарному пути. Самые бедные держались за свои лачуги с упорством обречённых. Великое множество просто закрывали глаза на угрозы и затыкали уши, чтобы не слышать. Но были и те, кто хотел уехать, однако — их не отпускали! Старейшины общины, товей ха-гир, запрещали остающимся покупать что-либо у желающих уехать, лишая тех возможности оплатить дорогу и обустройство на новом месте. И тут на помощь им приходил почтенный Гамлиэль.

Объявляя неоплатными должниками, забирал Гамлиэль их имущество, а семьи обращал в рабство и продавал далеко: в Киликию, Армению, Иберию, Таврию, — своим же доверенным людям, евреям; ибо нельзя по закону общины продавать еврея нееврею. Но там, вдали, верх имели уже законы других земель, и люди Акболата перекупали мнимых рабов, после чего Акболат отпускал их на свободу, записывая своими вольноотпущенниками… Сделки, понятно, были поддельными, и держалось всё на честном слове царевича. Немало денег беглецы теряли, иные — почти всё; но получали взамен новую жизнь вдали от войны, не нарушив притом Закона.