Левиафан - Акунин Борис. Страница 9

Мурлыкая легкомысленную песенку про бедную Жоржет, влюбившуюся в трубочиста. Рената совершила утренний туалет, протерла свежее личико настойкой лаванды, а потом быстро и ловко причесалась: надо лбом взбила челочку, густые каштановые волосы затянула в гладкий узел, а по вискам пустила две завитушечки. Получилось как раз то что надо – скромненько и миленько. Выглянула в иллюминатор. Все то же: ровный окаем канала, желтый песок, белые глинобитные домики жалкой деревушки. Будет жарко. Значит, белое кружевное платье, соломенная шляпка с красной лентой и не забыть зонтик – после завтрака непременный моцион. Впрочем, с зонтиком таскаться было лень. Ничего, кто-нибудь принесет.

Рената с видимым удовольствием покрутилась перед зеркалом, встала боком, натянула платье на животе. По правде говоря, смотреть пока особенно было не на что.

На правах беременной пришла к завтраку раньше положенного – официанты еще накрывали. Рената немедленно велела подать ей апельсинового сока, чаю, рогаликов с маслом и всего остального. Когда появился первый из соседей по столу – толстый мсье Гош, тоже ранняя пташка, – будущая мать уже справилась с тремя рогаликами и подбиралась к омлету с грибами. Завтрак на «Левиафане» подавали не какой-нибудь континентальный, а самый настоящий английский: с ростбифом, яичными изысками, пудингом и кашей. Французскую часть консорциума представляли только круассаны. Зато за обедом и ужином в меню безраздельно властвовала французская кухня. Ну не почки же с бобами подавать в салоне «Виндзор»?

Первый помощник капитана явился, как всегда, ровно в девять. Заботливо осведомился о самочувствии мадам Клебер. Рената соврала, что спала плохо и ощущает себя совершенно разбитой, а все из-за того, что плохо открывается иллюминатор и душно. Лейтенант Ренье переполошился, обещал, что лично наведается и устранит неисправность. Яиц и ростбифа он не ел – придерживался какой-то мудреной диеты и питался в основном зеленью. Рената его за это жалела.

Потихоньку подтянулись остальные. Разговор за завтраком обычно получался вялый – те, кто постарше, еще не пришли в себя после скверно проведенной ночи; молодые же пока не вполне проснулись. Потешно было наблюдать, как стервозная Кларисса Стамп обхаживает заику-дипломата. Рената покачала головой: надо же выставлять себя такой дурой. Ведь он тебе, милочка, в сыновья годится, даром что с импозантной проседью. По зубам ли стареющей жеманнице этакий красавчик?

Самым последним пришел рыжий Псих (так Рената называла про себя английского баронета). Космы торчат, глаза красные, уголок рта подергивается – жуть и ужас. Но мадам Клебер его ничуточки не боялась, а при случае не упускала возможности слегка позабавиться. Вот и сейчас она с невинно-ласковой улыбкой протянула Психу молочник. Милфорд-Стоукс (ну и имечко), как и предполагалось, брезгливо, отодвинул свою чашку. Рената знала по опыту, что теперь он к молочнику не притронется, будет пить кофе черным.

– Что это вы шарахаетесь, сударь? – дрогнув голосом, пролепетала она. – Не бойтесь, беременность не заразна. – И закончила уже безо всякой дрожи. – Во всяком случае для мужчин.

Псих метнул в нее испепеляющий взгляд, разбившийся о встречный – лучистый и безмятежный. Лейтенант Ренье спрятал ладонью улыбку, рантье хмыкнул. Даже японец, и тот улыбнулся Ренатиной выходке. Правда, этот мсье Лоно все время улыбается, даже и безо всякого повода. Может, у них, у японцев, улыбка вообще означает не веселость, а что-нибудь совсем другое. Например, скуку или отвращение.

Отулыбавшись, мсье Аоно отмочил свою обычную штуку, от которой соседей по столу с души воротило: достал из кармана бумажную салфеточку, громко в нее высморкался, скомкал и аккуратненько уложил мокрый комок на краешек своей грязной тарелки. Любуйся теперь на эту икэбану. Про икэбану Рената прочла в романе Пьера Лота и запомнила звучное слово. Интересная идея – составлять букеты не просто так, а с философским смыслом. Надо бы как-нибудь попробовать.

– Вы какие цветы любите? – спросила она доктора Труффо.

Тот перевел вопрос своей кляче, потом ответил:

– Анютины глазки.

И ответ тоже перевел: pansies.

– Обожаю цветы! – воскликнула мисс Стамп (тоже еще инженю выискалась). – Но только живые. Люблю гулять по цветущему лугу! У меня просто сердце разрывается, когда я вижу, как бедные срезанные цветы вянут и роняют лепестки! Поэтому я никому не позволяю дарить себе букетов. – И томный взгляд на русского красавчика.

Жалость какая, а то все так и забросали бы тебя букетами, подумала Рената, вслух же сказала:

– По-моему, цветы – это венцы Божьего творения, и топтать цветущий луг я почитаю за преступление.

– В парижских парках это и считается преступлением, – изрек мсье Гош, – Кара – десять франков. И если дамы позволят старому невеже закурить трубку, я расскажу вам одну занятную историйку на эту тему.

– О, дамы, проявите снисходительность! – вскричал очкастый индолог Свитчайлд, тряся бороденкой а-ля Дизраэли. – Мсье Гош такой великолепный рассказчик!

Все обернулись к беременной Ренате, от которой зависело решение, и она с намеком потерла висок. Нет, голова нисколечки не болела – просто Рената тянула приятное мгновение. Однако послушать «историйку» ей тоже было любопытно, и потому она с жертвенным видом кивнула:

– Хорошо, курите. Только пусть кто-нибудь обмахивает меня веером.

Поскольку стервозная Кларисса, обладательница роскошного страусиного веера, сделала вид, что к ней это не относится, отдуваться пришлось японцу. Гинтаро Аоно уселся рядом и так усердно принялся размахивать у страдалицы перед носом своим ярким веером с бабочками, что через минуту Ренату и в самом деле замутило от этого калейдоскопа. Японец получил реприманд за излишнее рвение.

Рантье же вкусно затянулся, выпустил облачко ароматного дыма и приступил к рассказу:

– Хотите верьте, хотите не верьте, но история подлинная. Служил в Люксембургском саду один садовник, папаша Пикар. Сорок лет поливал и подстригал цветочки, и до пенсии ему оставалось всего три года. Однажды утром вышел папаша Пикар с лейкой, видит – на клумбе с тюльпанами разлегся шикарный господин во фраке. Раскинулся на раннем солнышке, разнежился. Видно, из ночных гуляк – кутил до рассвета, а до дома не добрался, сомлел. – Гош прищурился, обвел присутствующих лукавым взглядом. – Пикар, конечно, осерчал – тюльпаны-то помяты – и говорит: «Поднимайтесь, мсье, у нас в парке на клумбе лежать не положено! За это штраф берем, десять франков». Гуляка глаз приоткрыл, достал золотую монету. «На, говорит, старик, и оставь меня в покое. Давно так славно не отдыхал». Ну, садовник монету принял, а сам не уходит. «Штраф вы уплатили, но оставить вас тут я права не имею. Извольте-ка подняться». Тут господин во фраке и второй глаз открыл, однако вставать не торопится. «Сколько ж тебе заплатить, чтоб ты мне солнце не заслонял? Плачу любую сумму, если отвяжешься и дашь часок подремать». Папаша Пикар в затылке почесал, прикинул что-то в уме, губами пошевелил. «Что ж, говорит, если вы, сударь, желаете приобрести часок лежания на клумбе Люксембургского сада, это будет вам стоить восемьдесят четыре тысячи франков и ни единым су меньше». – Седоусый француз весело усмехнулся и покачал головой, как бы восхищаясь наглостью садовника. – И ни единым, говорит, су меньше, так-то. А надо вам сказать, что этот подгулявший господин был не простой человек, а сам банкир Лаффит, наибогатейший человек во всем Париже. Слов на ветер Лаффит бросать не привык, сказал «любую сумму» – деваться некуда. Зазорно ему хвост-то поджимать и от своего банкирского слова отказываться. Но и деньжищи этакие за здорово живешь первому встречному нахалу отдавать неохота. Как быть? – Гош пожал плечами, изображая крайнюю степень затруднения. – Лаффит возьми и скажи: «Ну, старый мошенник, получишь ты свои восемьдесят четыре тысячи, но при одном условии: докажи мне, что поваляться часок на твоей паршивой клумбе, действительно, стоит таких денег. А не сумеешь доказать – я сейчас встану, отхожу тебя тростью по бокам, и обойдется мне это мелкое хулиганство в сорок франков административного штрафа». – Чокнутый Мил-форд-Стоукс громко рассмеялся и одобрительно тряхнул рыжей шевелюрой, а Гош поднял дожелта прокуренный палец: погоди, мол, радоваться, это еще не конец. – И что вы думаете, дамы и господа? Папаша Пикар, ничуть не смутившись, начал подводить баланс. «Через полчаса, ровно в восемь, придет господин директор сада, увидит вас на клумбе и начнет орать, чтоб я вас отсюда вывел. Я этого сделать не смогу, потому что вы заплатите не за полчаса, а за полный час. Начну препираться с господином директором, и он выгонит меня со службы без пенсиона и выходного пособия. А мне три года до пенсии. Пенсион мне причитается тысяча двести франков в год. Прожить на покое я собираюсь лет двадцать, итого это уже двадцать четыре тысячи. Теперь жилье. С казенной квартирки меня и мою старушку попрут. Спрашивается, где жить? Надо дом покупать. А скромный домишко с садом где-нибудь на Луаре самое меньшее еще на двадцать тысяч потянет. Теперь, сударь, о моей репутации подумайте. Сорок лет я в этом саду верой и правдой отгорбатил, и всякий скажет, что папаша Пикар – человек честный. А тут такой позор на мою седую башку. Это же взятка, подкуп! Думаю, по тысяче франков за каждый год беспорочной службы немного будет в смысле моральной компенсации. А всего как раз восемьдесят четыре тысячи и выходит». Засмеялся Лаффит, на клумбе поудобней растянулся и снова глаза закрыл. «Приходи через час, – говорит. – Будет тебе, старая обезьяна, твоя плата». Такая вот славная историйка, судари и сударыни.