Лицо войны (Современная орфография) - Белов Вадим. Страница 23
Я не знаю слова, я не имею подходящего в своем распоряжении выражения чтобы назвать им всю необычайную сложность и потрясающую неожиданность событий, следующих на войне с молниеносной беспорядочной последовательностью. Слова «ужас», «страх» — они не выразят, не передадут и сотой доли переживаний, которыми так обильна походная жизнь и которыми так щедро поле сражения.
Мы, например, называем ужасной смерть человека, случайно попавшего под колеса трамвая; можно ли тем же словом выразить чувства, испытываемые при виде этого грандиозного и великолепного торжества смерти, такого колоссального, такого потрясающего что своим величием, своей жестокостью, своей бесстыдной обнаженностью, оно придавливает как титаническим прессом сердце, заставляет сознание перестать работать и мозг отказаться от свойственной ему оценки переживаемых событий. Я уверен, что если бы с тем же милым и юным подпоручиком, которого мы успели так полюбить и к которому привязались за несколько месяцев совместной походной жизни, случилось бы где-нибудь в мирное время какое-нибудь несчастье, ну, например, вывихнул бы он себе ногу или же сломал руку сброшенный во время ученья строптивой лошадью, мы были бы глубоко потрясены и огорчены, но теперь, когда дело шло о не вывихнутой ноге и не о сломанной руке, когда чудовищная случайность в одно мгновение, «изъяла из обращения», именно «изъяла», просто неожиданно и равнодушно, нашего товарища, когда в одно мгновение не только от него, но даже, от всего дома, на крыше которого он находился, осталась только развороченная яма и груда разбитых опаленных кирпичей, мы остались убийственно равнодушны, мозг не воспринял совершившегося… задавленный, обездоленный и порабощенный кошмаром смерти переживаемым уже четвертый месяц.
Капитан только быстро как мячик отскочил от крайнего орудия подбежал по рыхлому снегу ко мне и стараясь перекричать гул канонады и гудение воющих в воздухе снарядов, закричал:
— Замените наблюдателя… возьмите телефониста… исправьте телефон… живее… мы пока будем обстреливать их батареи… Евсеенко — давай следующего телефониста… достать запасные части…
И ни слова — о погибших… Они были — их теперь нет… Они исполнили свой долг и теперь на смену погибшего телефониста, вызывался «следующий», на смену убитого подпоручика отправлялся следующий. Нам не удалось уже найти себе такой комфортабельный наблюдательный пункт, как предыдущий, разрушенный; нам пришлось довольствоваться высокой сосной, одевшейся уже в белую осыпанную серебром снежную фату и на вершину ее мы вскарабкались не без труда… царапая руки о холодные черные обледеневшие сучья, влача за собой разматывающуюся катушку телефонной проволоки. С вершины этой сосны как из верхних рядов сказочного амфитеатра я сделался свидетелем, вернее зрителем, развернувшейся панорамы сраженья… Правда сидеть на сосне в качестве наблюдателя было далеко небезопасно, немцы пытались нащупать новый наблюдательный пункт, чтобы разнести его точно также, как разнесли первый, но чувства страха, сознания опасности не было — оно тоже атрофировалось…
…Немцы уже наводили мосты… Справа и слева в полуверсте от нашей батареи на прибрежной полосе песка, покрытого затоптанным смешанным с грязью серым снегом, копошились десятки черных фигур около тупоносых шаланд-понтонов, которые одна за другой отплывали от берега, выстраиваясь цепью и быстро соединяясь между собой легкими досчатыми мостками. Теперь были две цели: одни батареи громили наводимые мосты, а другие, пользуясь указаниями своих наблюдателей, осыпали шрапнелью скрывавшиеся на опушке леса колонны предназначенной для переправы свежей немецкой пехоты… Снаряды, направляемые против мостов, падали в воду, взрывали высокие белые столбы пены, дробили тонкий лед, рассыпавшийся хрустальным фейерверком сверкающих осколков, били в мосты, опрокидывали шаланды, но немцы с упрямством людей, не видящих иного выхода, продолжали свои попытки и мосты все подвигались вперед, протягиваясь от противоположного берега к нашему…
Где-то внизу около самой воды залегли немецкие цепи и перестреливались с нашими, ружейная трескотня тонула в гуле орудийных залпов и перестреливающиеся редкие цепи солдат казались второстепенными, даже третьестепенными статистами в этом грандиозном необыкновенном спектакле… Вероятно, германская пехота, спрятанная у опушки ими, была достаточно расстроена, но вскоре пришло приказание всем батареям сосредоточить огонь на наводимых немцами мостах.
Трудно сказать, стало ли хуже немцам от того, что на них вместо двадцати четырех орудийных жерлов теперь глядело сорок восемь — эти люди вступившие на зыбкие, качающиеся на волнах взбудораженной реки понтоны, эти люди, напиравшие сплошной массой на идущих впереди — не имели отступления; это были обреченные и им было все равно, как гибнуть, если бы не было возможности достигнуть заветного берега и вступить ногой на его твердь…
С высоты своей ели мы оба, я и мой телефонист, наблюдали с бьющимися сердцами и перехваченным дыханием за творившимися на реке ужасом… Мы видели, как вдруг дождь огненных взрывов посыпался на оба моста, запруженные людьми, как гранаты вырывали из этой массы сразу бреши в 10–12 человек, как наклонясь к воде черпая бортами тонули пробитые понтоны и как вместе с ними барахтаясь в ледяной воде и отталкивая от себя льдины шли ко дну солдаты в остроконечных касках… Мы видели, как вдруг правый мост, доведенный уже постройкой до половины, вдруг почему-то оторвался от противоположного берега и в составе четырех понтонов, соединенных мостками и нагруженных людьми кинулся по течению вниз, дефилируя в своем страшном шествий мимо всех наших батарей… Мы видели, как направленная в него, в этот пловучий густо-населенный островок, очередь гранат раздробила его на три части, потом на четыре и эти осколки делясь все на более и более мелкие и наконец превратившись в множество одиноких человеческих голов то скрывавшихся, то снова появлявшихся над водой, погибали в холодной стремнине отделявшей нас от неприятеля реки…
Нам казалось, что мы слышали крики этих людей, но мы не могли их слышать… Мы проследили всю драму до конца, до последнего акта, до эпилога, до финала, до страшного конца, когда разбитые мосты исчезли под ползущим по реке сплошной массой льдом, когда умолкли немецкие батареи и стрелки, засевшие в окопах на самом берегу, поспешно повылезали из них, чтобы присоединиться к убегавшим назад разбитым и расстроенным неприятельским дивизиям…
Они бежали от реки, которую пытались перейти, которую им «надо» было во что бы то ни стало перейти, которая отделяла их от заветного «нашего» берега, такого близкого и недосягаемого своей глубокой холодной и равнодушной стремниной.
Они убегали, оставляя на белом фоне снежного поля массы черных пятен, зловещих пятен — трупов людей, принесенных в жертву этой безумной попытке.
И когда наступил вечер, успокоились оба берега, спустилась морозная зимняя ночь, пошел снег сухой, легкий и покрыл тонким белым погребальным саваном тела неприятельских солдат, черневшие на противоположном берегу…
Когда рассвело и взошло холодное красное зимнее солнце, мы их уже не видели… зима их похоронила.
Денщик Харзюк
Поезд стоял.
В купэ было темно — едва мерцал огарок за закоптевшим стеклом фонаря.
Первое, что я увидел, проснувшись, это — темную молчаливую фигуру, стоявшую неподвижно в дверях…
— Что тебе?
— К вашему благородию! — ответил солдат негромко.
— В чем дело?
— Так что приставлен к вашему благородию для услужения…
— Ага, хорошо, твоя как фамилия?
— Рядовой Харзюк, ваше благородие.
— Харзюк?! А какой ты губернии?
Солдат вдруг сбросил маску официальности, он отставил в сторону ногу и, осклабившись произнес:
— Псковские мы-то…
Сказано это было таким тоном, точно в известии о том, что он псковской губернии, для меня заключалось что-нибудь особенно радостное и веселое…
— Ну, ладно, Харзюк, будешь моим денщиком, пока приди утром взять сапоги почистить. Понял?..