Картина - Гранин Даниил Александрович. Страница 37
— Ну ты наглец! — изумился Лосев. — Может, ты с меня доказательств потребуешь? Ну ты позволяешь себе.
— Вы не ответили. Вы сами, для себя, решили?
У Лосева кожа натянулась на скулах, вокруг глаз заморщинилось в прищуре безжалостном, в такие минуты он разил безошибочно. Он не стал кричать, грозиться, от злости сам собою нашелся тон, который подействовал на Костика болезненно. Тон был жалостливый и небрежный, как будто он в лупу разглядывал букашку. Какое право у Анисимова есть поучать, совестить, кто он такой, что из себя представляет? Жучку бездомную, которая может всех облаять и за любым побежать? На чем он настаивает? В итоге получился портрет никчемного пижона, языкатого самолюбца, способного на вспышки, а не на реальное дело. Недоросль, которому ничего нельзя доверять… Он знал, что несправедлив, он видел, как глаза Костика поплыли слезой, как он стиснул зубы. И вдруг Лосев понял, что все, больше откладывать нельзя, что щель между отъездом Рычкова и приездом новой группы, эти несколько дней — единственная отсрочка, которая дается ему.
— Какого черта ты полез! Мало они тебе надавали! — заключил он без всякой связи и с силой захлопнул окно. — Ладно, шагай, тебя ждут, хватит.
Они были еще в сквере, все трое, когда Лосев вышел на подъезд. Пришлось подойти.
— Сергей Степанович, спасибо вам, большое спасибо, — сказала Тучкова и посмотрела на Лосева с тем своим восхищением, которое смущало его. И та, вторая, длинная, худая девушка, поблагодарила его. Потом они обе посмотрели на Костика.
— Что надо сказать? — весело и просительно сказала Тучкова.
Костик взял у девушки сигарету, затянулся.
— Пусть он вас благодарит, Татьяна Леонтьевна, — сказал Лосев.
— Зачем ты его просила? — сказал Костик. — На кой черт. Лучше бы я отсидел. Не хочу я от него подачек.
— Замолчи! — сказала Тучкова. — Ты просто свинья. Ты дурак или свинья.
— Татьяна Леонтьевна, он не свинья, я знаю, — сказала девушка.
— Простите, Сергей Степанович, — сказала Тучкова.
— Он такой же, как и Поливанов, — сказал Костик. — Зря ты просишь прощения. Они все одинаковы.
— Логично, — сказал Лосев. — Все, кто ему делал добро, все одинаковы. Счастливо. Всего хорошего.
— Нет уж, минуточку, задержитесь, — сказал Костик. — Я неблагодарный. Ваш начальник милиции тоже попрекал меня. Типично для милицейского мышления. Молодежь должна благодарить. Поливанов считает, что все мы должны благодарить его. Как же — он спас картину. Может, он жизнь Астахову спас. Вас, Сергей Степанович, тоже надо благодарить. Сергей Степанович объяснил мне, какие ему приходится муки терпеть. Тайные, скрытые от мира слезы, заметь, Таня. Ты погоди. Я не знаю, зачем он меня освободил. Не знаю, зачем меня задержали. У него на все расчеты. Они ничего зря не делают. Они всегда имеют в виду высшую цель. Мы только не знаем какую. У Поливанова, у того идея была… А здесь… Что бы со мною ни делали, — это во имя цели, это я должен усвоить и должен быть благодарен, что меня употребляют как хотят. Спасибо, что меня посадили, что объявили подонком, спасибо, что освободили. Ура Сергею Степановичу! Да здравствует наш освободитель, наш предводитель!
Лосев был уязвлен. Обида жгла его, ворочалась, ища выхода. Он шел, смиряя шаг, жаждая на чем-то отыграться, разрядиться. Вместо этого ему приходилось то и дело здороваться, кому-то отвечать. Вымученная улыбка не могла согнать с его лица угрюмство. Он шел тяжело, медленно, забываясь, сжимал и разжимал кулаки, бормотал, морщась от горечи. Вечер был теплый. Главная улица была полна народу. Лосев мог бы свернуть в переулки, но он почему-то шел напрямик. Перед ним оказался бородач, который, взяв его за плечо, стал что-то горячо доказывать. Лосев смотрел на него хмуро, пока не сообразил, что это Пантюхов, капитан буксира, депутат горсовета; заставил себя слушать, тем более что Пантюхов говорит действительно дельную вещь, но от того, что нельзя было отмахнуться, а надо было поддерживать, соглашаться, от этого Лосеву становилось досадней. Как все глупо получилось, он-то надеялся вместе с Анисимовым посмеяться над тем, как обхитрил Грищенко, добился отсрочки… Вместо этого ему пришлось выслушать оскорбления. За что? Как будто ему удовольствие хитрить, вывертываться, куда легче подраться, получить пару синяков и отсидеть в милиции… Никому объяснить нельзя, никого не введешь во все эти сложности служебной жизни, тот, кто не хлебнул этого, — не поймет.
Хотел он прикинуть свой проект, что да как, но, видно, не успеть. Поздно. Отсрочка нынешняя годится только для крайности, а крайность эта — как повезет: то ли согнется, то ли обломится.
Особенно его убивало то, что произошло это в присутствии Тучковой. Самолюбие не позволяло ему защищаться, опровергать наглеца. Но неужели Тучкова не поняла? Неужели она не почувствовала несправедливость? Почему-то ему казалось, что она должна бросить Костика, оставить, побежать, догнать его, Лосева, именно должна, должна была почувствовать, как ему тяжело.
Он мысленно внушал ей и тотчас же смеялся над глупыми своими надеждами. Кому какое дело до его переживаний? И парень говорил честно, как думал, как понимал, так и говорил. Мальчик имел право обижаться. Теперь Лосев понял, как такой же жгучий ком обиды распирал Анисимова.
— Вы молодцы, — с тоской сказал он Пантюхову. — Вы молодцы, ставьте вопрос на сессии.
Он свернул на Горную улицу, где было безлюдно, ветрено, фонари начинали зажигаться, они разгорались толчками, словно раздуваемые ветром. Листья летели из-под ног, мчались, обгоняя, чиркая по земле, их неслось много, еще зеленых, но уже опавших. Липы мотались не в лад, наверху шумело сильным неровным шелестом. Был тот печальный час позднего лета, когда вдруг доносятся запахи осени, дождей, увядания.
Лосев поднимался в гору совсем медленно, всем телом слыша усталость прошедшего дня. Голова давила на плечи, руки свисали, набрякшие весом, он ощущал даже тяжесть волос.
…Те зимы, когда мальчишками они катались здесь на санках, неслись вниз до самой реки. Назад в гору бежали наперегонки, обливаясь потом, пыхтя и ликуя от своего изнеможения. Усталость была как отдых.
Услышал позади себя шаги, его догоняли, но он не поверил, не обернулся.
Тучкова взяла его под руку, он продолжал так же медленно идти. Головы не повернул. Таня почти висела на нем, переводя дыхание.
Не надо было спрашивать, как она нашла его, откуда она узнала, что он свернул на Горную, ничего этого не стоило касаться, Лосев только чувствовал горячую тяжесть ее тела и как там толчками стучало ее сердце.
«Значит… значит вы не поверили ему, верно, не поверили?» — твердил он благодарно, твердил не вслух, про себя, потому что вслух он не мог ничего произнести. Если бы он заговорил, черт знает что вырвалось бы у него.
Хорошо, что он сдержался, придавил свои чувства. Подавить признательность — это труднее, чем подавить гнев. А что, как дал бы себе волю? Что бы он наговорил, куда бы понесло.
Впервые, однако, хваленая его сдержанность не обрадовала. Сколько было в жизни Лосева таких вот остановленных порывов. Куда они могли повести, в какие несостоявшиеся жизни? Лосев и вообразить их не мог. Подобные порывы появлялись в последние годы все реже. Чем Лосев, как человек деловой, был доволен. Постепенно он привык подчиняться другому, не теряющему головы Лосеву, что появлялся в нем в подобные минуты, останавливал, подсказывал, что положено, а чего не следует делать… Лосев признавал его власть и только сейчас, по крайней мере так ему казалось, почувствовал, как он недоволен, связан.
Тучкова между тем бранила Костика. Доказывала, как Костик глуп, не прав, не умеет понимать людей, какой он нетерпимый, ограниченный в чувствах своих человек, поэтому не умеет любить, душевный инвалид, калека… Слова ее утешали. Обида таяла. При чем тут любовь, Лосев не уловил, но сейчас это было не важно, важно, что Тучкова переживала за него, негодовала, осуждала Костика.