Картина - Гранин Даниил Александрович. Страница 54

Собор предстал из-за поворота внезапно, скрытый до этого новыми многоэтажными корпусами. Белый, вытянутый вверх, он от соседства новых домов нисколько не потерял своей громадности. По мере приближения он становился внушительней. Сквер, некогда окружавший его, был залит асфальтом и присоединен к площади. Колокольня сквозила пустыми пролетами. Купола были изуродованы грязно-зеленой краской. Вплотную к паперти стояли грузовики и автобусы. Стоило, однако, подняться к белым его стенам — и все другое отстранялось, вышина нарастала, уходила в синеву, нависала оттуда каменной тяжестью. Человек становился маленьким, слабым.

Тесаные плиты паперти кое-где покосились, приоткрыв могучую кладку. Неохватные колонны давили своей массивностью, вблизи все выявляло вес, нерасчетливую прочность, хотя, может, тут был расчет на впечатление незыблемости, вечности.

Дверь собора была открыта.

— Зайдем, — предложила Таня.

Лосев зачем-то посмотрел на часы.

Не ожидая его, она поднялась по ступеням мимо инвалида с выставленной культей, мимо двух цыганок.

Некоторое время он стоял на паперти. Молодая цыганка подмигнула ему: «Одно сердце в камень, другое в пламень».

Сдернув кепку, вошел через низенькую дверь.

Дохнуло прохладой, внутри собор казался еще выше. Нижнее полутемное пространство лучилось рубиновыми, синими огнями лампад, несильных электрических ламп. Зыбкое, подвижное пламя отражалось золотом иконостаса, серебряными подсвечниками, окладами, игра огней наполняла воздух. А наверху, под голубым куполом, скрещивались широкие лучи солнца.

Шла служба. Где-то у алтаря пел невидимый хор. Лосев огляделся, ища Таню. Народу было немного, больше старики, старухи, несколько любопытных.

Голоса женские звучали затерянно, и от малосильности их возникла жалость, даже трогательность.

Никогда раньше Лосев не бывал в действующих соборах, таких больших, да еще во время службы. В Казанском соборе в Ленинграде он был и в кремлевских соборах, но то были музеи, у себя, в лыковской церквушке, все выглядело мелко и несерьезно.

То, что творилось у алтаря, появление, входы и уходы одетых в белое прислужников, дьякон, помахивающий кадилом, шествие молодых священников в парчовых ризах, было ему откуда-то известно, он вспомнил ощущение жесткой золотой нити шитья и вспомнил слово «стихарь» — так называлась какая-то часть их одежды. Еще вспомнилось — клирос… Неизвестно откуда всплывали слова, которых он никогда, не употреблял, казалось не знал и не мог знать…

В боковом притворе у высокого подсвечника он высмотрел Таню, она перешептывалась с какой-то старушкой, помогла ей поставить тонкую рыжую свечку.

Он подошел, Таня шепнула ему, что сегодня служит сам митрополит, и показала на сутулого старичка в высокой шапке с вышитым крестом. Митрополит двигался по проходу, сопровождаемый священниками. Таня взяла Лосева за руку и подвела ближе к проходу, устланному ковровой дорожкой.

Несмотря на приезд митрополита, народу не прибывало. Митрополит с трудом влачил тяжелое облачение. Когда он проходил, видно было маленькое умное личико над тускло-золотым шитьем его ризы. У прислужника, что нес свечу, руки были пухлые, женственные. Митрополит что-то брезгливо выговорил дьякону насчет воды. Лицо у дьякона было больное, безнадежное. От плохих свечек пахло тухлым, от старух шел тряпичный запашок старости, кадильница в руках дьякона не могла разогнать эти запахи, чувствовалось, что митрополиту неинтересно служить старикам и старухам, которые плохо слышат и плохо слушают. Митрополит поглядывал на Таню, на Лосева, выделив их двоих, особенно же Таню.

— …поклонение отцу, и сыну, и святому духу и ныне, и присно, и во веки веков!..

Лосев смотрел на молодых священников, не понимая, зачем они тратят свою жизнь на обман, ежедневно участвуют в подобных представлениях.

Снова запел хор. Смиренные и грустные голоса поднимались к высокому куполу, уходили в синеву, разрисованную ангелами и облаками.

Простая мелодия казалась когда-то слышанной и волновала, как может волновать неясное воспоминание о чем-то давнем, навсегда избытом. Чувство это соседствовало с плохими мыслями о священниках, и становилось жалко всех этих людей, и Поливанова, и тетю Варю, и Аркадия Матвеевича, всех уходящих.

Он покосился на Таню, плечи их соприкоснулись, Таня внизу взяла его за руку, они стояли вытянувшись, соединенные музыкой этого бедного хора, малопонятными словами. Царские врата, резные с малиновым бархатом, открылись, там опять произошло движение, мягкие старушечьи фигурки опустились на колени, послышался сухой молитвенный шепот, все закрестились, что-то приговаривая, и снова крестились. Было таинственно и хорошо стоять и чувствовать горячую Танину руку.

Голоса уходили все выше, не жалуясь, не скорбя, они поднимались над землею, над этой бренностью, исполненные пусть тщетной, но надежды…

Все-таки что-то во всем этом было: в приконченных тельного золота ликах, в гулком небесном своде, в мыслях о короткой своей жизни и о том, что же будет после нее.

Повседневная горячка, в которой жил Лосев, бумаги, заботы не оставляли места таким размышлениям, и люди кругом Лосева не ведали состояния подобной отрешенности. Разве что изредка нечто похожее настигало их на природе, вроде того рассветного, красноперого утра на Жмуркиной заводи, но то было скорее любование и наслаждение.

«Неужели они верят? — думал он. — Нет, они надеются, а не верят, потому что ведь там ничего нет, это уже ясно, но если ничего нет, тогда что же взамен?» Мысли его были путаны и непривычны. Думал он о том, как быстро проходит его жизнь и хорошо бы жить помедленнее, для этого нужны такие минуты, чтобы покинуть свою обычность и оглянуться. Думал он и о своей смерти, которая виделась ему в облике Поливанова. Высокая, костистая, она перетряхивала палкой годы, заполненные словами, суетой, хитростями, и оставалось так мало того, что имело смысл.

Он вдруг увидел мокрый след на Таниной щеке. Отчего она плакала? Было ли жалко ей старенького митрополита и старенького бессильного бога, который выглядел, наверное, так же устало от непосильных своих нош. А может, ее охватило совсем другое чувство? Если все это обман, — откуда тогда это чувство?

«Зачем откладывать, надо рассказать сейчас же, — подумал он, — да, это неприятно, но я откладываю не потому, что придется ее огорчить, а потому, что мне самому неприятно. Почему же мне неприятно?»

Таня, не стесняясь, вытерла пальцами глаза.

— Как хорошо. Не верю, а хорошо. Тайна есть. И какая-то важная…

Служба кончилась. Таня не уходила, удерживала Лосева, смотрела, как пустел собор, кто-то темный ходил, гасил свечи. Оставались красные робкие огоньки лампад.

— Я ведь тоже молилась с ними. А чему — не знаю. А вы?

— Я? — Лосев хмыкнул. — Нет, я не верю, — решительно сказал он. — И им я не верю, что они верят.

— Почему же? У них как раз чистая и бескорыстная вера. Мы вот считаем их темными, а-они нас жалеют. Они считают нас несчастными. Это потому, что мы не можем поверить вот так, бескорыстно. Нам подавай чего-то взамен. Будете бегать — спасетесь от инфаркта. Будете отличником — поступите в институт. Ты мне, я тебе. За так ничего не бывает.

Рядом в темноте хихикнули.

— Ха, полагаете, у нас по-другому? — веселым певучим голосом спросил кто-то. — Эх вы, интеллигенты! Модно в церковь ходить! И верю, и не верю, и оппозиция — и безопасно. Приятно здесь утешение найти. — И опять нежно захихикал.

В тени колонны обозначилась узкая головка на длинной шее, а затем и весь человек в потертой кожи летной куртке, коротконогий, носатый, похожий на гнома, с яростно-черными красивыми глазами. Лосев взял Таню под руку.

— Нехорошо. Вы привечать должны в храм входящего, а вы отвращаете. Какой же вы верующий?

Мужчина взмахнул локтями, как крыльями.

— Случайный вопрос поставили и угадали: какой я верующий? В этом суть! Поскольку верить можно и в сатану, и в кукушку. Я, извините, обратился к вашей… — он чуть запнулся, — случайно услышал, как она про бескорыстие, в самую больку попала. Да здесь самая отъявленная корысть и угнездилась. Христос изгонял торгашей из храма, а они вернулись оттуда… — и мужчина кивнул в сторону алтаря, но вдруг съежился и исчез за колонной.