Картина - Гранин Даниил Александрович. Страница 60
Лосев сбился с мысли, и, еще не думая зачем, он встал, подошел к ней, но Таня отстранила его — «подождите».
Наморщив лоб, застыла, вдумываясь, словно вслушиваясь, и, наконец что-то найдя, похолодела лицом, и твердо, убежденно стала доказывать, что Уваров нарочно забирает Лосева к себе, чтобы легче прошло черное дело с Жмуркиной заводью. Ей все стало ясно, вся дьявольская механика этого коварного хода. В итоге на Лосева свалят вину, замарают его честное имя перед лыковцами, выставят так, что Лосев пошел на сделку, его купили повышением в должности. Уварову только и надо, лишь бы отвести от себя все упреки.
Пылая гневом, она разоблачала низкие замыслы Уварова, так истолковывала его слова, что Лосев прислушался. Злость помогала ей, злость часто делает людей проницательными.
За преувеличенными ее страхами и подозрениями Лосеву увиделось, как будущий председатель горисполкома пожмет плечами: «Я тут ни при чем, товарищи, Жмуркину заводь взяли у нас по согласию Сергея Степановича, хотелось ему уважить своего шефа». И далее будет подмиг — сами, мол, понимаете, уступил в ответ на назначение… А то, как Лосев протестовал, хлопотал, бился — об этом не вспомнят. Останется одно — уважил шефа, и подмиг. Чего доброго, прилепится, потянется за ним запашок сделки. Можно убеждать себя, что плевать на сплетни с высокого дерева, поскольку он чист и знает, как было на самом деле. Однако все равно запахнет. Его могли ругать сухарем, невеждой, выскочкой, считали, что он заносится, хамит — разного по дороге цеплялось репья, — он внимания не обращал, на всякий чих не наздравствуешься. Но то, что касалось порядочности, Лосев воспринимал с чувствительностью повышенной. Характер у человека, считал он, может быть любой, а вот репутация должна быть незапятнанной. Когда кто-нибудь из его работников совершал поступок сомнительный, Лосев становился неумолим. Понятие порядочности было туманным, бесформенным, но каким-то образом понимали, что Лосев имел в виду, когда спрашивал, порядочный ли тот человек.
После истории с Антониной мир качнулся. Что-то подозрительное стало твориться вокруг его имени. Приторная жалость, вздохи, поднимались брови, отмалчивались, если говорили, то как-то смутно. Ему чудилось, что в городе узнали, слух расползается. Ни у кого, даже у своей сестры, Лосев не спрашивал, не проверял. Прав он или не прав, ничего не значило, важно было, что у него в семье что-то произошло.
Тогда он справился с собою, но собственная беда заставила его призадуматься, многое перестало для него быть бесспорным, он обнаруживал противоречия там, где раньше все было так просто. С годами, казалось, все сложное должно было проясняться, а у него наоборот…
Если уж Таня про сделку упомянула, то другие, вроде Поливанова или Пашкова, наверняка это усмотрят и постараются расписать. Пока что Таня все валила на Уварова, но он понимал, что это прием, это нарочно. Вообще весь разговор стал неприятным, что-то открылось в Тане злое, какое-то давнее раздражение. И даже жалея Лосева, жалела она его свысока.
Ему вдруг стало грустно за них обоих.
Обхватив руками колени, сидел он на диване, в пижаме, расцвеченной желтыми полосками вроде тех, что были на обоях. Небритый. Неуклюжий. Нелепый рядом с Таней. Не знающий, что ответить.
Взять и отказаться от этой должности? Он вполне мог пойти и позвонить сейчас Уварову, сказать, что передумал, не хочет, отказывается — и точка. Отчетливо, с удовольствием слышал свой разговор отчаянного человека, которому все нипочем, ничего не жаль. Но следом кто-то показал ему диапозитив: стройка на берегу Плясвы — изрытый берег, штабеля плит, высокий железобетонный каркас нового здания над заводью. Был в этой картинке и сам Лосев. Его сопровождал новый председатель горисполкома, прорабы, инженеры, он что-то указывал, они записывали.
Видеть себя в роли первого зама было приятно, хотя была в этой картинке какая-то насмешечка: вертись не вертись, никуда не позвонишь, а все будет так.
Тут вспомнилось ему записанное в тетрадке отца про будущее, которое, возможно, существует заранее приготовленное. Как в поезде. Стоишь у окна и смотришь, как появляется платформа, девушка с рюкзаком. Будущее вдвигается в оконную раму. Оно ждет за краем окна уже готовое. Нам кажется, что оно возникло, а на самом деле мы доехали до него, то есть дожили. Оно давно было приготовлено там, впереди.
Вставили новый диапозитив, другую картинку, в которой ему предстоит очутиться — новоселье. Перевезет на новую квартиру сестру с племянником, сестра напечет пироги с капустой, с мясом, он пригласит Грищенко, Аркадия Матвеевича, Наталью. Пригласит и Уварова, да тот не придет, и все будут поздравлять Лосева с повышением… Жизнь просматривалась вперед вплоть до мелких подробностей, как в сильный бинокль. Стоило подвернуть окуляры — и можно было увидеть его командировки в Москву, в Госплан, его новый кабинет, который он хорошо знал, потому что это был кабинет бывшего первого зама, ныне пенсионера, виделось, каким станет кабинет, когда стол переставят к окну и на подоконник поставят китайскую розу. Все было известно наперед. Например, в какой санаторий ему теперь будут давать путевку.
Предстоящая жизнь его была расписана, был нерушимый ее распорядок, выдавался с должностью.
Лосев вскочил. Эх, была б гитара, он сыграл бы, спел назло принуде, которая управляла им, лишая его всякого выбора. Сделать бы что-нибудь такое, ни с того ни с сего.
Но сколько он ни прислушивался к себе, ничего не возникало такого, необязательного, непредусмотренного; придумать, конечно, можно было, но это не то.
Он опустился на четвереньки, уставился на затоптанные разводы ковра. Пахло пылью. Пижама с желтыми полосками делала его похожим на ряженого тигра.
Год за годом он делал то, что положено, привык, окончательно привык. Неизвестно, что мешало ему нарушить, словно наткнулся на какую-то силу…
Неуклюже уселся на диван. Таня не поняла, но смотрела на него весело, готовая принять участие в игре. Он сидел печальный, поджав ноги.
— Ну и что же вы придумали? Как вы решили бороться? — спросила она.
Лосев не откликнулся. Тогда она посоветовала ехать в Москву хлопотать, можно еще успеть, во время экскурсий многие предлагали ей свою помощь — дочь одного министра, заместитель редактора московского журнала. Стоит бросить клич, и люди помогут.
— Я к ним обращусь, если вам неудобно. Мне удобно. Мне бояться нечего.
Неосмотрительные ее слова взорвали его:
— А мне тоже нечего бояться, к вашему сведению! Я к Уварову иду не ради карьеры! И не потому, что меня обкрутили. Я все понимаю, — он стукнул себя кулаком по колену. — И если я так делаю, значит, так надо!
Таня зябко съежилась, укрылась на кровати.
— …Уважительная у меня причина! — говорил он победно. — Знаете, ради чего я иду?.. Хотите, скажу?
Хотя причина пришла ему в голову только что, но он верил, что существовала она и раньше, такая она была простая, убедительная. Заключалась она в проекте туристского центра, который он изложил Уварову и сейчас стал повторять Тане. Расписывал увлеченно, с пылом, свободней, чем в уваровском кабинете, как все надо устроить, возводил монастырские стены, реставрировал башенки, терема, золотил маковки церквей, малевал вывески, пока не вырос несколько пряничный, сочиненный из всех мечтаний, и ее, старинный городок. Коммерчески выгодный — с трактирами, медовой брагой, с блинами и забытыми ремеслами вроде гончарных, берестяных, кузнечных, и, конечно, изразцы на местных глинах, с цветной глазурью и красками большого огня. Реализовать такое поможет его новая должность. Оттуда, сверху, легче протолкнуть, средства изыскать. Ради этого и согласился он. Вот в чем его оправдание. Чем власти больше, тем скорее можно осуществить его план. Не ради себя он старался. Он готов был, если угодно, перетерпеть за такое благородное дело, пострадать от всяких сплетен…
Таня не перебивала, слушала внимательно.
— Теперь понятно? — спросил он.