Пёс (Роман) - Маркиш Давид Перецович. Страница 30
Представив себе Вадима Соловьева, пожирающего лошадь, гости потрясенно молчали.
— А в этом что-то есть, — сказал, наконец, Лева Дупель. — Ей-Богу, в этом есть нечто… Ехать-ехать, а потом срубать верную лошадь. Ты умеешь на лошади?
— Нет, — сказал Вадим. — Не умею.
Лир придвинулся к нему, прохрипел:
— Вадим, возьми меня с собой. Я поеду на осле. Вот увидишь, мы доберемся до Борнео.
После Вадима никому уже не хотелось рассказывать о своих мечтах на будущее. Вернулись к водке, к рыбцу. Жуя, застольщики как бы невзначай, но пристально поглядывали на Вадима Соловьева: нет, с такими мыслями в башке он никогда не станет настоящим американцам. Ему бы ехать в другую сторону на своей лошади, не в Америку.
Только один Лир, казалось, не был ничем озабочен. Подливая и подкладывая Вадиму, он словно бы прислушивался к тому, как за стеной хрумкает овсом лошадь и постукивает копытцами осел.
Вещи не мешали Лиру жить: когда их становилось слишком много, часть из них — ту, которая поближе к выходу — Лир просто выволакивал на улицу и оставлял у подъезда, на обочине тротуара. Так он выволок пружинное кресло-кровать, ореховый столик для телевизора, напольную вешалку на пять рожков и бронзовый стояк с хрустальными висюльками, неизвестного назначения. Их место вскоре заняла белая садовая качалка с подушками, четырехэтажный ящик для обуви и биллиардный стол без шаров и без киев. Отодрав один борт, Вадим Соловьев разложил и расставил на зеленом, со следами мела сукне пишущую машинку, бумагу, копирку, ручку и карандаш, ластик и большую эмалированную кружку для чая. Лир, покопавшись в кухонном шкафу, набитом разномастной посудой, предложил было ему роскошный фарфоровый сосуд на четырех золоченых львиных лапах и с изображением чайного клиппера на боку, но Вадим решительно отказался: простая эмалированная кружка напоминала ему его московскую Конуру с ее убогим родным бытом.
Друзья, знакомые и знакомые знакомых, заглядывая к Лиру с бутылкой или просто посидеть, рассматривали вещи, делавшие комнату в точности похожей на мебельный склад, со знанием дела, с интересом отмечая появление новых и исчезновение старых предметов. Многие из этих людей и притаскивали сюда с добрым сердцем столы, шкафы и лежаки, вынесенные прежними владельцами за ненадобностью на тротуар. «Вот, очень еще приличный комод», — объясняли они Лиру, втаскивая рухлядь в дверь. Больше они никак не могли порадовать Лира и проявить к нему свою заботу; а сам Лир ничего к себе не тащил и не нес. Даримое он принимал с благодарностью и с добрым словом, однако же и доброте бывает предел: когда вслед за мебелью последовали ношеные, но вполне еще приличные костюмы, пальто и башмаки, он увязал одежду в тюки и выкинул в помойку. Мебель ему не мешала, а одежда мешала. Лишняя пара штанов немедля переводила его, как ему казалось, в разряд собственников, а само это понятие — «собственник» — существовало для него только с отрицательным знаком. Он считал, что, раз человеку даны две ноги, ему ни к чему четыре штанины. Жизнь же в складе, по которому и передвигаться надлежало с опаской, чтоб не набить себе синяков и ссадин, вполне его устраивала; эта жизнь была достаточно удалена от его представлений о мещанском уюте.
Вадим Соловьев писал и пил чай, сидя за биллиардным столом, и помогал Лиру двигать вещи, перемещая наиболее обременительные из них поближе к выходу. По утрам никто не мешал хозяину и гостю, и Вадим читал Лиру куски прозы, написанные накануне. Лир сопел, сипел, фукал противоастматическим приспособлением и делал замечания, которые Вадим слушал вполуха. Новую вещь — рассказ страниц на пятнадцать — Вадим намеревался закончить к концу недели, дать ему вылежаться два-три дня и прочитать его на литературном вечере, в книжном магазине на Брайтон-бич. Этот вечер устроил ему Витя Польских, воспользовавшись своими деловыми связями: хозяин русского книжного магазина оказался связан какими-то таинственными торговыми нитями с Витей Польских, хотя, на первый взгляд, ничего общего между калачами и книжками не было и быть не могло. Видя недоумение Вадима, Витя долго и обстоятельно объяснял ему систему распространения и сбыта товаров на Западе, но Вадим только досадливо тряс ногой, а услышав, как бывший телередактор обзывает книгу «товаром», и вовсе отвернулся.
— Ну, ладно, ты все равно в этом ничего не поймешь, — сказал тогда Витя Польских и пожал плечами. — А евреи, между прочим, вот что говорят по этому поводу: «Нет книги без хлеба, нет хлеба без книги».
Так или иначе, но вечер должен был состояться, и Вадим Соловьев готовился к нему как к собственному дню рождения. Сидя за бильярдным столом на строгом пианинном табурете, он с волнением и радостью представлял, как будет читать, как потом будет отвечать на вопросы собравшихся на его вечер и как, может быть, потом, когда все уже закончится, к нему подойдет представитель издательства «Плот» и предложит напечатать у них книгу.
Гулянья по Нью-Йорку не увлекали Вадима Соловьева: Нью-Йорк не Париж, здесь все одинаково, как деревья в лесу. Тот лишь факт, что дом насчитывает сто десять этажей, а не сто или девяносто девять, не оказывал на Вадима никакого действия: ну, сто десять, так сто десять — все равно сосчитать невозможно. Кроме того, происшествие в Итальянском квартале напугало его и насторожило.
Произошло это вскоре после вечеринки у Вити Польских. Володя Бромберг заехал за Вадимом к Лиру, сказал:
— Тут внизу ребята. Поехали поглядим витрины, а потом выпьем капуччино в Итальянском квартале.
Лир от витрин и кофе отказался категорически, а Вадим поехал: даже как-то неловко не смотреть в Нью-Йорке витрины. Где ж их еще смотреть, как не в Нью-Йорке? Это ведь как бы часть местной жизни, раз ребята ни с того, ни с сего едут смотреть витрины.
Ребята оказались с женами и детишками, на трех машинах. Выгрузившись где-то в центре Манхеттена, долго бродили вдоль витрин и фотографировались на их фоне, на память. Вадим фотографироваться не хотел, в витрины глядел с холодной ненавистью — то ли к бесчисленным товарам, то ли к самому себе: зачем поехал, почему не остался сидеть с Лиром, за бильярдным столом… Детишки, как угорелые, бегали по тротуару, толкались и требовали мороженого, и это еще более раздражало Вадима Соловьева.
Наконец, с неторопливым осмотром было покончено, и все двинулись в Итальянский квартал. Машины негде было поставить, долго кружили по узким грязным улочкам, неприятно напоминавшим Италию. Шумно и придирчиво обследовав пяток кафе, остановились на неопрятной кондитерской с нечистыми столами и громоздкими официантками с белыми мускулистыми руками, открытыми выше локтя. Водку, принесенную с собой, тихонько разлили по чашкам, и запили жидким кофе, зажевали засохшим миндальным пирогом.
Нашли себе занятие и детишки: толпясь у игорных автоматов, они азартно нажимали на кнопки и рычаги, и с экранов доносились звуки приглушенной пальбы; то ли там шел воздушный бой, то ли дрались бандиты. Время от времени кто-то из детишек подбегал к родителям и нудно и плаксиво требовал монетку для продолжения игры. Один ребенок — маленький тяжелый толстячок с ячменем на глазу — делал это особенно противно: он цеплялся за материнские рукава, канючил и топотал толстыми ножками по полу. Не без сопротивления получив деньги, он мгновенно успокаивался и возвращался к автомату. И вновь неслась с экрана красивая и волнующая пальба из кольтов и автоматических пушек.
Вадим испытывал напряжение, как на скользком льду: свалишься, не свалишься. Из-за своей чашки, поднесенной ко рту, он неотрывно наблюдал за странным, то ли пьяным, то ли одурманенным чем-то человеком за соседним столиком. Человек этот мелкими глотками цедил воду из высокого стакана; казалось, ему больше хотелось сидеть за столом и что-то сосредоточенно представлять себе, чем пить воду. Он, пожалуй, едва ли был пьян от вина или водки, этот человек в грязной жокейской кепке, надвинутой на лоб. Вадим Соловьев еще не сталкивался в своей жизни с наркоманами, но глаза в тени жокейского козырька — мутно мерцающие, смотрящие вовнутрь глаза — навели его на мысль, что перед ним наркоман. Это открытие насторожило Вадима Соловьева, много читавшего книг о наркоманах и об их чудных и чудных видениях, об их необъяснимых поступках, вызванных какими-то таинственными движениями души. Вот и от этого Жокея с опаловыми глазами можно было ждать чего угодно, вплоть до скандала или прямого нападения. Помятое, покрытое жесткой редкой шерстью лицо Жокея не могло вызвать доверия даже у слепца: как бы сшитое из небрежно подобранных лоскутов кожи, оно выражало, тем не менее, абсолютное самодовольство, и только желваки на скулах вздувались и опадали, вздувались и опадали, как будто Жокей грыз железные орешки. Никто, кроме Вадима, не обращал на него внимания, да и ему не было никакого дела до окружающих его людей. Свободно сидел он за столом, и его жилистые волосатые руки с массивными кистями далеко высовывались из коротких рукавов плаща. Проходя мимо него, толстый ребенок споткнулся о его отставленную ногу в большом башмаке, и Жокей, как бы сверзившись от этого случайного толчка из далеких сфер, уже почти осмысленно проследил ход толстячка к матери и дальнейший его ход от матери к игральному автомату. Услышав приятный звук кинострельбы, он вдруг ухмыльнулся и, не убирая рук со столешницы, сцепил корявые пальцы на манер пистолета — крючком указательного пальца правой оттянул большой палец левой, а указательный палец левой вытянул дулом. «Па!» — сказал Жокей, «па-па!» — и руки его, сцепленные пистолетом, дернулись, как от отдачи при стрельбе. Никто, кроме Вадима Соловьева, не обратил внимания на эту затею Жокея. А Вадим с беспокойством наблюдал за тем, как Жокей все более увлекается игрой, как он, чутко и нервно прислушиваясь к экранной стрельбе, уже отвечает на нее автоматными очередями, и его вначале едва слышное «па!» превращается в раскатистое «трах-тах-тах»… Толстячку, как видно, было отведено определенное место в этих маневрах: единственно на него Жокей поглядывал с откровенным интересом, прочие же люди как бы вовсе здесь не сидели, не жевали и не глотали… Вадим Соловьев был рад этому обстоятельству: он не входил в круг интересов Жокея.