Пёс (Роман) - Маркиш Давид Перецович. Страница 5
Все наставления бывалых приятелей о поведении на Лубянке вымело у него из головы, он боялся этого крикливого мужчину за столом, боялся этой тяжелой мебели, этих стен, этого затянутого занавеской окна. Он боялся молчать, боялся спрашивать. Он вдруг почувствовал себя как бы опущенным в воду: движения скованы, рубашка противно мокра и холодна. Перед глазами его маячил молоденький солдат с прыщавым подбородком, зацепивший багром собаку и тянущий ее в узкую щель ворот.
— Когда он у вас ночевал? Сколько раз? С кем?
— Я не помню… — еле шевеля губами, сказал Вадим. — С девушкой какой-то.
— Как звали девушку? — глухо рокотал Зачес.
— Да я ее не знаю… А что с ним случилось?
— Он у нас, — сухо объявил Зачес и, видя, что Вадим не понимает, добавил: — Арестован ваш Голубь. И он рассказывает о вас куда более подробно, чем вы о нем.
Значит, Миша Голубь арестован. Но за что? И как он, вообще, выглядит? Маленький, рыжий? Нет, рыжий — это Решетовский, он, кажется, и привел этого Голубя ночевать. Но какая связь между Голубем и им, Вадимом Соловьевым? Какая связь! Дадут три года, вот и вся связь. И ведь невозможно ничего доказать этому страшилищу, они тут все заранее решили.
— За что его арестовали? — тихонько спросил Вадим.
— За распространение слухов, порочащих советский государственный строй, — отчеканил Зачес. — Теперь вам ясно, зачем вас сюда вызвали? — Он глядел на Вадима не грозно и не прожигающе, а как-то обыденно-безразлично, и это было еще хуже, еще страшней. — А как, кстати, поживает ваша тетка? — наглядевшись вволю, спросил Зачес.
— Какая тетка? — подавленно удивился Вадим.
— Ну, как же, — Зачес отодвинулся от стола и закинул ногу на ногу. — У вас есть тетка в Израиле, в Тель-Авиве.
— Нет, — не понимая еще, куда клонит Зачес и радуясь очевидности его ошибки, сказал Вадим. — Вы ошибаетесь. Нет у меня никакой тетки. Я русский.
— Некрасиво скрывать национальность, — укорил Зачес. — Вот я, например, русский и этого никогда не скрывал… А ваша бабушка…
— У меня нет никакой бабушки, — сказал Вадим Соловьев.
— Нет — но была, — нахмурился Зачес. — По линии вашей матери, Веры Семеновны Нечипоренко.
— Ах, Софья Львовна! — спохватился Вадим Соловьев. — Она пропала без вести во время войны.
— Не Софья Львовна, а Сара Лейбовна, — назидательно, с удовольствием поправил Зачес. — А без вести у нас даже муха не пропадает, не то что человек… Ваша бабушка, вместе с другими советскими гражданами еврейской национальности, была расстреляна немецко-фашистскими оккупантами в Бабьем яру, в Киеве… Так что есть у вас тетка в Тель-Авиве. Ясно? И я, молодой человек, дам вам один совет: уезжайте-ка вы в Израиль, или куда хотите. А то неприятностей не оберетесь, между нами говоря. Вон мы Голубю тоже советовали в свое время добром, а он нас не послушался… Ясно?
— Но я об этом никогда даже не думал! — воскликнул Вадим. — И нет у меня никакой тетки в Тель-Авиве!
— Тетка есть, — настойчиво поправил Зачес. — Вот она вам вызов прислала, на постоянное жительство. — Открыв ящик стола, Зачес достал оттуда плотный почтовый конверт.
Значит, не сажают. Какая там бабушка, какая, к черту, тетка! Откуда они взяли этот вызов? Сами, что ли, напечатали? Боятся они, вот оно что. Боятся «Мощей», боятся «Вида из подвала». Высылают! Высылают, как Солженицына, как Некрасова, как Максимова! Насолил ты им, Вадим Соловьев, ах, как насолил! Согласиться, что ли? А что еще остается — в тюрьму идти? Ну, нет. Поеду в Вермонт, к Александру Исаичу, покажу ему наброски «Москвиады». Но какие сволочи! Испугались! Значит, стоишь ты чего-то, Вадим Соловьев, даже большего, чем сам ты думал. Высылаете? Хорошо. Я вам покажу, что я могу. Настоящая правда — она пострашней ваших лагерей. А я расскажу правду, будьте спокойны… Эйфелева башня, Палата лордов. Биг-Бен. Статуя Свободы.
— Я вспомнил, — поигрывая желваками, мстительно сказал Вадим. — Тетя — есть. В Тель-Авиве.
— Ну, вот и замечательно. — Зачес припечатал вызов ладонью. — Заполните-ка эту анкету. Фотографии с собой нет? Ну, ничего, в порядке исключения обойдемся без фотографии. Квартиру вам сдавать не надо, пианино отгружать не надо. Тетя уж как-нибудь побеспокоится. — Он откинулся вместе со стулом к стене и подмигнул. — Пишите, пишите!
Не вдумываясь, машинально заполнял Вадим анкетный вопросник, небрежно путал события и даты. Что б он тут ни написал — все равно ведь высылают! Да напиши он даже, что он, Вадим Соловьев — чукотский шаман, — это тоже дела не изменит. «Гражданин чукотский шаман Вадим Соловьев, пройдите в зал для отлетающих пассажиров!» Москва-Вена — приятная перемена. Вена-Рим — по-римски поговорим. А Россия? «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ». Не он, Вадим, первый, не он и последний. Высылают. Кому-то, все-таки, надо освещать мир. Из лагеря особо не поосвещаешь.
— Число вот здесь поставьте, — указал пальцем Зачес. — И подпишитесь.
— Какое сегодня? — спросил Вадим.
— 24 декабря 1976 года, — помог Зачес.
— Только у меня денег нет, — расписавшись и отодвинув анкету, вспомнил Вадим. — Один билет сколько стоит…
— Ай-яй-яй! — упрекнул Зачес. — Общественно-полезным трудом, значит, не заработали. Но мы не такие, как бы это сказать, бессердечные, как вы о нас пишете. — Он опять запустил руку в ящик, вытянул оттуда другой конверт, поменьше. — Вот ваш билет, вот виза. Смотрите, не потеряйте… Распишитесь в получении.
— Нет, — твердо сказал Вадим. — Не распишусь. В ваших ведомостях моя подпись стоять не будет. Вот я в анкете расписался.
Зачес взглянул озабоченно.
— Да это ж просто формальность! — сказал он. — Для отчетности.
— Я-то тут при чем, — пожал плечами Вадим. — Я подписываю мою прозу, а не вашу отчетность.
Облокотившись о стол, Зачес поморщился кисло.
— Ну, ладно, ладно… — пробурчал он. — Прозу он подписывает… Пушкин… Гражданин Соловьев, вам объявлено, что вы должны покинуть пределы Советского Союза не позже 31 декабря 1976 года. Ясно? Можете идти!
Значит, не сажают. Страх прошел. Вадим глядел на Зачеса задумчиво, даже как бы с сочувствием. Вот сейчас он делает русскую историю — высылает за границу, в эмиграцию, русского писателя. Да разве он понимает, что делает? Да разве понимает он, что в эту минуту отверзает уста немому? Освобождает руки связанному? Ничегошеньки он не понимает, этот тупой чурбан, которому случайно выпало счастье войти в историю как палачу-освободителю Вадима Соловьева. Да разве сейчас это его волнует? Другое его волнует, этого несчастного: как бы без осложнений получить подпись высылаемого, как бы службу закончить без взысканий в звании майора или там полковника, и садовый участок получить, и по блату дерьмо для удобрения клубники, и чтоб клубника эта шла на базаре по пяти рублей кило.
Сам того не зная, Вадим был прав. Так оно и будет с майором Середюком. Он выйдет на пенсию полковником, получит участок на Клязьме, и дерьмо, и клубнику. Он доживет до старости и умрет на семьдесят четвертом году жизни от сердечной недостаточности, окруженный вниманием взрослых внуков.
О Вадиме Соловьеве он вспомнит через год, а потом забудет о нем навсегда.
Дойдя до метро, он подумал о Наташе. Как же это он забыл, как упустил из виду в разговоре с этим дубиной Зачесом, у которого он, кстати сказать, не спросил по рассеянности даже его имени! Надо было сказать: «Или вы высылаете меня с Наташей, или я остаюсь!» Выслали ведь вот так года полтора назад одного демократа, так он вывез с собой в Америку жену с братом и любовницу с мужем и с родителями. Сказал: «Или так, или — никак! И еще сухую голодовку объявлю!» И — выпустили. Наташа! Какая же это теперь будет морока — все объяснять, и оправдываться, и не оправдаться. Все это из-за проклятой собаки — как ее затаскивали крюком, и ворота медленно и бесшумно закрывались. Тут обо всем на свете забудешь, о маме с папой забудешь.
Потоптавшись у входа в метро, он зашагал обратно к Лубянке. Пересекая площадь, он представил себе родителей, в их сдобном киевском благополучии, и усмехнулся. В последний раз смотреть на Днепр с бугра он, конечно, не поедет, но открытку, все-таки, послать старикам надо. С границы. Или, лучше, уже с видом Вены. Электрификация дачки — это отцу понятно, а освещение мира правдой ему не по плечу. Когда он солженицынское «Жить не по лжи» прочитал, он только и нашел, что сказать: «Идеалист этот Солженицын! Опасный идеалист!» Будут теперь неприятности у знатока марксизма-ленинизма. Сколько же это ему еще до пенсии осталось?