Зубр - Гранин Даниил Александрович. Страница 28
Нильсушка — это не фамильярность, а приступ нежности, и Дарвин у него Карлуша, таков стиль той копенгагенской жизни с ее системой взаимоотношений. Многое в ней уже неуловимо.
Будучи в Копенгагене, я отправился в Институт Бора. Просто взглянуть на это место. В Копенгагене для меня существовали прежде всего два человека: сказочник Ганс Христиан Андертсен и физик Нильс Бор. Все, связанное с Андерсеном, показывали наперебой, а где был Институт Бора, знали немногие. Он стоял в глубине улицы, темно-серый трехэтажный дом, крытый черепицей,такой, как на всех старых фотографиях. Мало что изменилось здесь с довоенных лет. Я узнал его сразу, хотя никогда здесь не был. Дом не имел архитектурных примет, скромная невидная постройка, никакого сравнения с размахом застекленных объемов со временных физических центров. Я вошел в подъезд, спросил, можно ли посмотреть кабинет Нильса Бора, что для этого нужно. Привратник пожал плечами — ничего не нужно, разве что подняться по лестнице. Лестница была как лестница Я походил по коридорам мимо комнат, где работали нынешние физики, листали журналы, стучали на машинках. Никто меня не останавливал, не проверял документов. Наконец я набрел на кабинет Бора. В нем тоже не было ничего мемориально-торжественного. Ни экспонатов, ни надписей. Обыкновенный кабинет. Стоял письменный стол и стулья. Разве что на стенах висело множество групповых фотографий: боровская школа, коллоквиумы разных лет. Бор в центре, вокруг его ученики и коллеги. Сперва молодые, неузнаваемые. Потом, от снимка к снимку, черты этих людей становились знакомее и наконец превратились в портреты из моих институтских учебников. Канонические портреты всем известных классиков. Великие творцы современной физики. Маги всесильной науки. Авторы уравнений и формул. Атомной бомбы. Атомной энергии. Теории частиц меченых атомов. Изотопов, ускорителей…
То был круг людей, которые когда-то привлекали меня. Они должны были изменить мир к лучшему… Теперь я смотрел на них без восхищения. С некоторой жалостью и разочарованием. Памятники несостоявшихся надежд? Соавторы способа ликвидации человечества? Жертвы или герои? Я сидел один в этом кабинете, пытаясь разобраться в своем чувстве. Достойны они любви или проклятья? А сам по себе это был милый мемориальчик, галерея исторических персонажей, может быть, лучшая страница истории физики, еще невинная, полная пылких утопий, силы, веселых розыгрышей.
Зубр знал их всех, дружил со многими, прогуливался, выпивал, трепался. Он-то не был застеклен от меня. Он здесь бывал, здесь рокотал его голосище, гремел его смех. Он связывал нас с этим знаменитым местом, вознесенным на пьедестал истории.
Со смаком и хрустом поедали они яблоко познания. Но недолго. Им не удалось насладиться его чистым вкусом. Война вытащила их на передний край, связала с проклятой бомбой, развела по разным сторонам фронта. Одни уехали в Америку, другие — в Германию.
Политика грубо вмешалась в судьбу почти каждого, ткнула в сделки, и Зубр не избежал общей участи. Я увидел его долю не исключительной, в ней было нечто общее, сходное с другими, с теми, кто стоял рядом с ним на этих старых снимках.
— …Собирались крупные теоретики со всего мира на боровский кружок потрепаться. Приезжали только те, кого приглашал Бор. Я тоже такой порядок перенял. От пятнадцати до двадцати пяти человек у нас собирались. Больше-то интересных не собрать. А у Бора я с тридцать третьего года бывал постоянно…
Непросто было разыскивать его на некоторых фотографиях. Я привык его видеть отдельно или в центре. А тут он стоял позади, в рядах, правда, ряды эти сплошь из классиков, золотые ряды. В те годы большинство из них не были увешаны медалями, награждены званиями, лауреатством. В этом доме не принято было считаться с блестящей мишурой славы. Нобелевский лауреат или аспирант — один черт, важно, как ты соображаешь и что делаешь. Это была хорошая школа, она закалила Зубра. Спустя тридцать лет выяснилось, что у Зубра не накопилось никаких чинов. По старинной табели о рангах он находился внизу, чиновник XIV класса — фендрик, коллежский регистратор. Труды имелись, имя было, а чинами не вышел. Специалисты чтили, но чины и звания зависят не от специалистов.
Джеймс Чедвик, тот, который рассчитал критическую массу урана, приятель его Патрик Блэкетт, тоже нобелевский лауреат, тоже ученик Резерфорда, француз Пьер Оже, физик Перрен — всех их вовлек Тим в круг своих увлечений.
Боровский коллоквиум был физическим, в нем развивалась современная теоретическая физика, создавалась новая картина материи. Генетики и те физики, которые вкусили сладость проблем биологических, хотели разговаривать, не мешая чистым физикам. Они решили затеять свой треп. Кружок их стал быстро расти. Из Англии приезжал замечательный цитолог Дарлингтон, из Франции — Фрэнсис Тора, биохимик Рапкин (как называл его Зубр, душка Рапкин), Борис Эфрусси, биолог, который занимался культурой тканей, из Италии Андриано Буццати Траверзо, Эдоардо Амальди, из Швеции Густафсон, цитолог Касперсон, из Норвегии Отто Луке, из Германии цитолог Ганс Баур, Ганс Штуб бе, затем физик Циммер, Дельбрюк, Гутмаи — «настоящий биохимик, а не просто скверный химик». Был там Астбюри, так называемый текстильный физик… А вот Ферми, знаменитого Энрико Ферми, обошли приглашением; почему-то Зубр отзывался о нем плохо…
Имена эти вошли в энциклопедии, в словари, они составляют славу своих народов так же, как художники, поэты, музыканты, ибо кем прежде всего гордятся нации как не художественными и научными гениями?
— …Наш коллоквиум был организован, как я организую все свои коллоквиумы: на каждом собрании назначался «провокатор». Задача его — спровоцировать дискуссию. Он кратко, почти афористично и обязательно с юмором формулировал проблему, чтобы позадористей, чтобы не серьезно. Серьезному развитию серьезных наук лучше всего способствует легкомыслие и некоторая издевка. Нельзя относиться всерьез к своей персоне. Конечно, есть люди, которые считают, что все, что делается с серьезным видом, — разумно. Но они, как говорят англичане, не настолько умны, чтобы обезуметь На самом же деле чем глубже проблема, тем вероятнее, что она будет решена каким-то комичным, парадоксальным способом, без звериной серьезности…
Глава двадцать четвертая
Юмор был отдушиной, спасением от той наружной жизни, в которую они попадали, покидая стены института. Фашизм становился бытом. Портреты фюрера, марширующие отряды наци, бесчеловечные лозунги, свастика, воинственные угрозы, воззвания, расистские речи — душный, отравленный воздух Берлина так или иначе приходилось глотать. Германия преображалась, не замечать этого было уже нельзя. Хотя они тешили себя тем, что в Бухе мало что изменилось и они могут работать по-прежнему, тем не менее расизм бесцеремонно всовывал повсюду свою коричневую морду. Один за другим увольнялись, уезжали сотрудники-евреи. Фома в школе должен был писать со всеми сочинения «Германский мальчик не плачет», «Германский мальчик не знает страха», «Какое счастье родиться немцем». Повсюду заявлял о себе крикливый шовинизм.
К 1936 году, к моменту открытия в Берлине всемирной Олимпиады, нацисты сбавили тон, старались вести себя демократичнее, навели лоск на фашистский режим. Сделаны были разные послабления, запрещены противоеврейские выступления, дискриминация, какие-либо расистские выходки. В Берлин приехало много иностранцев, цветных, черных, и к ним относились подчеркнуто внимательно.
У Макса Дельбрюка была двоюродная сестра, молоденькая киноактриса Кетти Тейк. Не имея особого таланта, Тейк решила сделать себе карьеру с помощью нацистов, что было наиболее доступным для посредственной актрисы. Чем она могла выдвинуться, отличиться, угодить? Простейшим средством был антисемитизм. Для антисемитизма не требовалось ни знаний, ни храбрости. Самое простое дело было винить во всем евреев и международное еврейство. Требовать их изгнания, лишения всяких прав вплоть до уничтожения. Считать их нацией, оскверняющей кровь… Надо было повторять это громче других, дольше других. Кричать, гневно поносить евреев, не стесняясь в выражениях… Она старалась изо всех сил и начала преуспевать.