Любовник смерти - Акунин Борис. Страница 23
– Я те дам, «покрою-с», – рыкнул на него Будочник. – Ты от меня, Афонька, двумя катьками не отделаешься. Мало я тебе, вору, спускал!
Вот он какой, Будочник. Ерошенко хоть весь крестами увешайся, хоть до смерти князя-губернатора зацелуй, а всё одно для Будочника вором Афонькой останется.
Слазил в подземелье куда ловчей, чем в первый раз. Одолжил в «Каторге» под залог картуза масляную лампу – дорогу светить – и до каморы быстро дошёл. По часам мене десяти минут.
Первым делом принялся серебряные прутья считать. Их тут было таскать не перетаскать. Насчитал у одной стены сто, а даже до половины не дошёл. Употел весь.
Ещё нашёл подошву от сапога, ветхую, кожаную, крысами обгрызанную. Покидал камни и кирпич из обвалившейся двери, хотел посмотреть, что за нею. Бросил – надоело.
Так умаялся, что взял не пять прутьев – четыре. Хватит с Самшитова, да и тащить тяжело, в каждом фунтов по пять весу.
На обратном пути, у самой ювелирной лавки, когда Сенька уже протянул руку к двери, сзади свистнули – по-особенному, по-хитровски, и ещё филин заухал: уху-уху!
Повернулся – на углу Петровериги пацаны трутся: Проха, Михейка Филин и Данька Косой. Вот незадача.
Делать нечего, подошёл.
Проха говорит:
– А сказывали, замели тебя.
Косой спросил:
– Ты чё это железяки таскаешь?
Михейка же, виновато помигав, попросил:
– Не серчай, что я тебя китайцу этому выдал. Очень уж напужался, как он всех молотить стал. Китайцы – они знаешь какие.
– Баба себя напужала, когда ежа рожала, – проворчал Сенька, но без большой злости. – Навешать бы тебе за паскудство по харе, да некогда, дела.
Проха ему ехидно так:
– Какие у тя, Скорик, дела? Был ты деловой, да весь вышел.
Знают уже, что от Князя сбежал, понял Сенька.
– Да вот, нанялся армяшке решётку на окна ставить. Видали, пруты железные?
– В ювелирной лавке? – протянул Проха и прищурился. – Так-так. Да ты ещё хитрей, чем я думал. Ты с кем теперь, а? С китайцем этим? Решили армяшку подломить? Ловко!
– Я сам по себе, – буркнул Сенька. Проха не поверил. Отвёл в сторонку, руку на плечо положил, зашептал:
– Не хошь – не говори. Только знай: ищет тебя Князь. Порезать грозится.
Шепнул – и отбежал, присвистнул насмешливо:
– Пакедова, фартовый.
И дунули с пацанами вниз по переулку.
В чем Прохина надсмешка была, Сенька понял, когда увидал, что Килькины серебряные часы, прицепленные к порточному ремню, пропали. Вот он, подлюка, чего обниматься-то полез!
Но из-за часов расстроился не сильно. Часы что – им красная цена четвертной, а вот что Князь направо-налево про него, Скорика, грозится, из-за этого приуныл. Поосторожней теперь надо будет по Хитровке-то. В оба глядеть.
Когда входил в лавку под попугайское приветствие, был мрачен. Не про деньги думал, а про Князев нож.
Хряпнул на стойку прутья.
– Четыре принёс – больше нету.
А когда, пять минут спустя, снова на Маросейку выходил, про Князя и думать забыл.
За пазухой, ближе к сердцу, лежали сумасшедшие деньги – четыре петруши, пятисотенных кредитных билета, каких Сенька прежде и в глаза не видывал.
Щупал их, хрусткие, через рубаху, пытался сообразить: каково это – в большом богатстве жить?
Как Сеньке жилось в богатстве
Оказалось – трудно.
На Лубянской площади, где извозчики поят из фонтана лошадей, Сеньке тоже пить захотелось – кваску, или сбитня, или оранжаду. И брюхо тоже забурчало. Сколько можно не жрамши ходить? Со вчерашнего утра маковой росинки во рту не было. Чай не схимник какой.
Тут-то и началась трудность.
У обычного человека всякие деньги имеются: и рубли, и гривенники с полтинниками. А у богатея Сеньки одни пятисотенные. Это ведь ни в трактир зайти, ни извозчика взять. Кто ж столько сдачи даст? Да ещё если ты во всем хитровском шике: в рубахе навыпуск, сапогах-гармошке, фартовом картузе взалом.
Эх, надо было у ювелира хоть одного «петрушу» мелкими брать, не то пропадёшь с голодухи, как царь из сказки, про которого когда-то в училище рассказывали: до чего тот царь ни касался, всё в золото превращалось, и поесть-попить ему, убогому, при таком богачестве не было никакой мочи-возможности.
Пошёл Скорик назад, на Маросейку. Сунулся в лавку – заперто. Один попугай Левойчик за стеклом сидит, глаза таращит и орёт чего-то, снаружи не разберёшь.
Ясное дело: закрыл Ашот Ашотыч торговлю, побежал по этим, как их, лекционерам-нумизматам, настоящим делом заниматься – серебряные прутья продавать.
К Ташке податься? Из денег, что подарил, часть назад отобрать?
Во-первых, она уж, поди, улицу утюжит. А во-вторых, стыдно. Бусы подарил – отобрал. Деньги дал – и снова назад. Нет уж, самому нужно выкручиваться.
Спереть чего на рынке, пока не закрылся?
Раньше, хоть бы ещё нынче утром, запросто утырил бы Сенька с прилавка в Обжорном ряду какую-никакую снедь, не задумался бы. Но воровать можно, когда тебе терять нечего и в душе лихость. Если бояться – точно попадёшься. А как не бояться, когда за пазухой хрустит да пошуршивает?
Ужасно кушать хотелось, хоть вой. Ну что за издевательство над человеком? Две тыщи в кармане, а бублика копеечного не укупишь!
Так Сенька на жизненное коварство разобиделся, что ногой топнул, картуз оземь шмякнул, и слезы сами собой потекли – да не в два ручья, как в присказке говорится, во все четыре.
Стоит у фонаря, ревёт – дурак-дураком.
Вдруг голос, детский:
– Глаша, Глаша, гляди – большой мальчик, а плачет!
С рынка шёл малый пацанёнок, в матроске. С ним румяная баба – нянька ему или кто, с корзинкой в руке. Видно, пошла за покупками на базар, и барчонок за ней увязался.
Баба говорит:
– Раз плачет, стало быть, горе у него. Кушать хочет.
И шлёп Сеньке в упавший картуз монетку – пятиалтынный.
Скорик, как на монетку эту поглядел, ещё пуще разревелся. Совсем обидно стало.
Вдруг звяк – ещё монетка, пятак медный. Старушка в платочке кинула. Перекрестила Сеньку, дальше пошла.
Он милостыньку подобрал, хотел сразу за пирогами-калачами дунуть, но образумился. Ну сунет в брюхо пару-тройку калачей, а дальше что? Вот бы рублика три-четыре насобирать, чтоб хоть пиджачишко прикупить. Может, тогда и «петрушу» разменять можно будет.
Сел на корточки, стал глаза кулаками тереть – уже не от сердца, а для жалости. И что вы думаете? Жалел плакальщика народ христианский. Часу Сенька не просидел – целую горку медяков набросали. Если в точности сказать, рупь с четвертаком.
Сидел себе, хныкал, рассуждал в философическом смысле: когда гроша за душой не было, и то не христорадничал, а тут на тебе. Вот она, богатейская планида. И в Евангелии про это же сказано, что люди, у которых богатство, они-то самые нищие и есть.
Вдруг Сеньку по кобчику хряснули, больно. Обернулся, а сзади калека на костыле, и давай орать:
– Ну, волки! Ну, шакалы! На чужое-то! Моё место, испокон веку моё! Чайку попить не отойдёшь! Отдавай, чего насобирал, ворюга, не то наших кликну!
И костылём, костылём.
Подхватил Скорик картуз, чуть добычу не рассыпал. Отбежал от греха, не стал связываться. Нищие, они такие – и до смерти прибить могут. У них своё обчество и свои законы.
Шёл по Воскресенской площади, соображал, как поумнее рупь с четвертаком потратить.
И было Сеньке озарение.
Из «Большой Московской гостиницы», где у входа всегда важный швейцар торчит, выскочил парнишка-рассыльный в курточке с золотыми буквами БМГ, в фуражке с золотой же кокардой. В кулаке у парнишки была зажата трёшница – не иначе, постоялец велел чего-нибудь купить.
Скорик рассыльного догнал, сторговал тужурку и фуражку на полчаса в наём. В задаток ссыпал всю мелочь, что на рынке наклянчил. Обещал, когда вернётся, ещё два раза постольку.