Карманный оракул - Грасиан Бальтасар. Страница 26
Дело здесь не в сатирическом направлении таланта (которое к тому же открыто обозначилось у Грасиана лишь в последнем его произведении). Сатирой, притом самой резкой и социально заостренной, иногда и антиклерикальной, испанская литература XVII в. намного богаче любой другой литературы в Европе. Свойственный барокко чисто сатирический реализм – ведущее направление в испанском романе, нередко и в драме, лирике; у испанских мастеров пикарескного жанра сатира то и дело принимает универсально издевательскую и наиболее жестокую форму «въедающегося», «терзающего», саркастического смеха, – не менее, чем юмор англичан, ирония французов, национальную форму комического. Для Грасиана, в целом скорее дидактика, нежели только сатирика, специфична в сатире – и до этого, пожалуй, не доходит ни Тирсо де Молина (как и Грасиан, лицо духовное), ни Матео Алеман, ни даже наиболее жестокий смех Кеведо – авторски «отчужденная» позиция вне изображаемого им мира, как бы «на полях» повествования: некая «маргинальность» (по меткому замечанию его исследователя Артуро дель Ойо), в которой словно уже исчезло, либо не слышно, заглушено гражданское отчаяние; позиция заведомо безнадежная в отношении к состоянию общества, «большинству», его наличным силам, высокомерно уповающая только на одинокую и независимо творческую личность. Именно это высокомерие (ибо «мерит по высокому» как неумолимой норме), а не просто сатиричность, к которой в литературе испанцам века Грасиана не привыкать, должно было исключительно раздражать более проницательных его читателей и ставило автора в одинокое среди современников, крайнее (в жизни тоже «маргинальное») положение.
И здесь уместно сопоставление с Вольтером. Не меньше, чем к Кеведо, которого иногда называли «испанским Вольтером», применим такой титул к Грасиану, и для обоих с особым акцентом на первом слове. Ниже мы увидим, что автор «Кандида» и «Простодушного» многим обязан автору «Критикона» в жанре повести «философской» – что на языке века Просвещения означает «универсально критической». Оба, Грасиан и Вольтер, в юности учились в иезуитских школах, оба прошли через дисциплину «школы разума», чтобы направить впоследствии принцип разума, как принцип суверенный, против духовных своих наставников, против самого духа клерикализма (Вольтер, разумеется, – в гораздо более громкой, зрелой и откровенно воинственной форме). Оба эволюционировали от оптимистических иллюзий, от прекраснодушного идеала юности (гедонистически культурный «светский человек» у раннего Вольтера, «герой великих дел» у молодого Грасиана) к большей трезвости, к «благоразумию» зрелых лет. – Тем выразительней контраст в судьбе, в откликах со стороны общества. Путь Вольтера от заточения в Бастилию за вольномыслие в юности до беспрецедентного в истории европейской культуры всенародного преклонения перед властителем дум, до всенационального, перед смертью, чествования «короля Вольтера», некоронованного короля общественного мнения – которое во Франции формировалось еще в аристократических салонах XVII в., задолго до выступления Вольтера, и Вольтером лишь было утверждено, – и предельное унижение, полное одиночество, «келейный» конец «нонконформиста» Грасиана, надломленного, загубленного в расцвете сил. Национально характерно и то, что, несмотря на неоднократные политически нелояльные выпады, Грасиан, в отличие от Вольтера, ни разу не подвергался репрессиям со стороны органов государства, – для них его фигура была слишком ничтожна, – а лишь со стороны ордена; все унижения Грасиана, вплоть до предсмертного, сводились к внутриорденским дисциплинарным взысканиям.
На свой лад жизнь Грасиана – ее коллизии, от внешнего непослушания до выхода в «духе» из ордена иезуитов в поздние годы, еще до того как, осознав всю ложность своего положения, он пожелал хотя бы переменить орден, – была не менее цельной, чем жизнь Вольтера. Подобно Лютеру, он мог бы сказать: «Здесь я стою, иначе не могу. Да поможет мне бог». Само «неблагоразумие» Грасиана, начиная с частностей, с самовольно публикуемых под прозрачными псевдонимами книг, оказалось в веках неким высшим благоразумием личного призвания, категорическим велением и самопроявлением магистральной идеи всей жизни.
II. Эстетические принципы Гpасиана
Перед тем как характеризовать вошедшие в наше издание два главных произведения Грасиана, создания зрелой его мысли – оба относятся к поздним годам, – необходимо хотя бы вкратце остановиться на раннем теоретико-литературном его трактате «Остроумие, или Искусство изощренного ума». Уже по своей теме эта книга лучше всего введет нас в стиль его мысли, и если «стиль – эта человек», то, на свой лад, в магистральную личную идею всего творчества.
В начале этого трактата автор не без удивления обращает внимание читателя на то, что еще «древние установили правила силлогизма, искусство тропа, но остроумие не трогали… Исследованием остроумия они не занимались» (I) [77]. Разработаны уже в античности теории мышления (логика) и красноречия (риторика), но все еще нет теории остроумия – его существа и приемов мастерства. Восполнению этого пробела посвящен новаторский его труд.
Суть остроумия, по Грасиану, состоит в «изящном сочетании, в гармоническом сопоставлении двух или трех далеких понятий, связанных единым актом разума» (II – курсив мой. А. П.). Тем самым устанавливается отношение остроумия как разновидности духовного творчества к логическому (истина) и художественному (красота). Подобно логическому, остроумие пользуется понятиями, являясь «актом разума» остроумца и обращаясь к разуму аудитории. Но в отличие от акта рассудка, от логического рассуждения, остроумие пользуется прямым сближением далеких понятий, тут же их «сочетая», непосредственно «сопоставляя» и таким образом открывая новую истину: остроумие не доказывает, как силлогизм, а только высказывает – предоставляя слушателю или читателю самому оценить правильность утверждаемой связи, полагаясь всецело на культуру «изощренного ума». С другой стороны, непосредственность связи, «изящность» сочетания, «гармоничность» сопоставления роднит остроумие с художественным творчеством, с наслаждением от созданий искусства, убеждающих, покоряющих нас интуитивно – одной своей красотой. Но это красота, апеллирующая к нашей способности мыслить, не к органам чувств, как в изобразительных искусствах или музыке; это красота самой мысли, а не словесных форм ее выражения и украшения, не внешняя красота фигур, тропов, с которыми имеет дело риторика, искусство красноречия.
Теория остроумия у Грасиана, таким образом, как бы перебрасывает мост от логики к стилистике и эстетике, или, по школьно-традиционной терминологии Грасиана, от «диалектики», второй из «семи свободных наук», к третьей, к «риторике», – возвышаясь над ними обеими. «Остроумие тоже имеет свои доказательства, но если в логических главное – убедительность, а в риторических – красноречие, то здесь главное – красота» самой мысли (XXXVI). И «чем красота является для глаз, а благозвучие для ушей, тем для ума является остроумие» (II). А стало быть, в сфере проявления ума эстетически «царит острая мысль, повелевает остроумие» (I).
Трактат состоит из двух частей. В пятидесяти главах («рассуждениях») I части рассматриваются виды и приемы «простого» остроумия – так или иначе основанного на «аналогии», простом сопоставлении. Таковы каламбуры, сопоставления двух значений слова, которое тем самым становится обоюдоострым; остроумие толкования собственных имен или переосмысления ситуации (например, Цезарь, соскочив с корабля на берег Африки, упал, но тут же поправил дурную примету, воскликнув: Теnео te, Africa! – «Я захватил тебя, Африка!»); остроумие неожиданно найденной связи, внезапных поворотов мысли, парадоксов, быстрых отповедей. Сюда же относятся остроумные задачи, загадки, намеки, а также безмолвные ответы действием (например, разрубленный Александром Гордиев узел). Все это зиждется на эффектной находчивости, на живой изобретательности изощренного ума в сближении и прямом сопоставлении далекого.
77
Здесь и далее число в скобках обозначает главу («Рассуждение») трактата.