Мое столетие - Грасс Гюнтер. Страница 45

1974

Что это за чувство такое, когда человек сидит перед ящиком и воспринимает себя в двойном виде? Кто привык двигаться по двойной колее, того это, по сути дела, не должно бы волновать, коль скоро он встречается со своим «я» лишь в исключительных случаях. Просто бываешь слегка удивлен. Не только в суровые годы профессиональной подготовки, но и на практике тебя обучали как-то ладить с этим двояким «Я». Потом уже, когда ты отсидел шесть лет в исправительном заведении Рейнбах и лишь спустя эти шесть лет, после длительного процесса, согласно решению малой судебной палаты, получил право пользоваться персональным телевизором, раздвоенность собственной личности стала для тебя вполне очевидна, но раньше, в семьдесят четвертом, когда ты находился в тюрьме Кёльн-Оссендорф на правах подследственного и высказал желание получить телевизор в камеру на продолжительность одной из игр мирового первенства, события на экране во многих отношениях просто разрывали тебя на части.

И не в том дело, что поляки под проливной дождь продемонстрировали фантастический класс, и не в том, что мы выиграли против Австралии, и что даже во встрече с Чили добились ничьей, нет, все случилось, когда Германия играла против Германии. За кого ж я тогда болел? За кого болел я или опять-таки я? Чьим успехам имел право радоваться? Что именно, какой внутренний конфликт возник во мне, какие силовые поля начали рвать меня на части, когда Шпарвассер забил свой гол?

За нас? Против нас? Поскольку меня каждое утро возили на допрос в Бад Годесберг, в Федеральном криминальном управлении должны бы знать, что мне не чужды такого рода проверки на прочность. Впрочем, это вовсе и не была проверка на прочность, скорее это было чувство, подчиненное германской раздвоенности, и следование ему было двойным долгом. До тех пор, пока я как надежнейший референт канцлера и вдобавок как собеседник в часы одиночества имел возможность двоякого самоутверждения, я вполне выдерживал это напряжение, тем более что не только канцлер был вполне доволен моей работой, но и Берлинский Центр через связных давал мне понять, что мною весьма довольны и что моя деятельность удостоилась похвалы на самом верху. Можно было не сомневаться, что между ним, воспринимавшим себя как «канцлер мира», и мной, который в силу своей миссии выступал как «разведчик мира», существовало продуктивное согласие. Хорошее было время, когда даты жизни канцлера гармонизировали с датами его референта в деле мира. Короче, я работал с огоньком.

И вот тут, когда 22-го июня свисток судьи возвестил шестидесяти тысячам зрителей о начале матча ФРГ-ГДР на гамбургском стадионе «Фолькспарк», вдруг возникло ощущение, будто тебя разрывают на части. Правда, первый тайм не принес гола, но когда маленький, шустрый Мюллер на сороковой минуте чуть было не вывел вперед команду ФРГ, но угодил в штангу, я едва не заорал: «Гол, гол, го-ол!», едва не пришел в экстаз и не вознес у себя, в тюремной камере, хвалу преимуществам западного государства, как подобным же образом собирался бурно ликовать, когда Лаук, чисто переигравший Оверата, и позднее, в ходе игры убравший самого Нетцера, все же пробил мимо ворот Западной Германии.

Я чувствовал себя словно в контрастной ванне. Даже решения судьи из Уругвая сопровождались пристрастным комментарием, полезным то для одной, то для другой Германии. Я увидел себя недисциплинированным и, так сказать, расколотым. Хотя утром того же дня, когда меня допрашивал главный полицейский комиссар Федерау, мне удавалось ни на йоту не отступить от заданного текста. Речь шла о моей деятельности в особенно левом округе СПД Гессен — Юг, где меня считали хоть и деятельным, но крайне консервативным однопартийцем. Я с легкостью признался, что принадлежу к правому, более прагматичному крылу социал-демократов. Потом мне устроили очную ставку с конфискованными у меня принадлежностями из моей фотолаборатории. В таких случаях уводят в сторону, ссылаются на прежнюю деятельность профессионального фотографа, демонстрируют привезенные из отпуска фотографии — остатки прежнего хобби. Но потом на свет Божий явилась для обозрения моя мощная узкопленочная камера «Супер 8» и еще две кассеты с очень крутым и высокочувствительным материалом, предназначенная, как говорилось, специально для агентурной деятельности. Это, конечно, еще не было доказательством, но вот уликой… Поскольку, однако, мне удалось ни на йоту не отступить от предписанного текста, я вполне успокоенный вернулся к себе в камеру и порадовался предстоящему матчу.

Ни здесь, ни там никто бы не заподозрил во мне футбольного фаната. До сих пор я даже не знал, что у себя дома Юрген Шпарвассер успешно выступает за Магдебург. А тут я увидел его, увидел, как на семьдесят восьмой минуте он с Хамановского паса принял мяч на голову, пронесся мимо Фогтса, этого крепкого парня, сделал статистом и Хётгеса и вогнал в сетку ворот уже неподвластный Mайеру мяч.

Итак, 1:0 в пользу Германии. Какой Германии? Ну да, я ревел у себя в камере: «Гол, гол, го-ол!», но в то же время меня удручал проигрыш другой Германии. И когда Беккенбауэр несколько раз пытался перейти в атаку, я подбадривал своими криками западногерманскую команду. И моему канцлеру, которого, конечно же, сверг не я — свергли-то его Ноллау, а того пуще — Венер и Геншер, — моему канцлеру я написал на открытке слова соболезнования по поводу такого результата игры, как писал и впоследствии каждое 18 декабря, в день его рождения. Но он мне не отвечал. Впрочем, я не сомневаюсь, что и он со смешанными чувствами воспринял гол, забитый Шпарвассером.

1975

Скажете, один год похож на другой? Или время уже наливается свинцом и мы глохнем от собственного крика? Я могу вспоминать только отрывочно или, скажем так, вспоминать только смутное беспокойство, потому что у меня под крышей, хоть в Фриденау, хоть в Вевельсфлете на реке Штёр, никогда не было мира и согласия, потому что и Анна, потому что и я, потому что и Вероника, потому что и дети были обижены или разлетелись из гнезда, а я — куда ж еще — спасался бегством в рукопись, нырял в раздутое тело «Палтуса», бежал вниз по ступеням лет, задерживаясь возле девяти, больше чем девяти кухарок, которые порой строго, порой благосклонно управляли мной, а тем временем, в стороне от следов моего бегства бушевало настоящее, и повсюду, все равно в камерах ли Штамхайма или вокруг строительной площадки для будущей атомной электростанции Брокдорф, насилие совершенствовало свои методы, в остальном же, с тех пор как ушел Бранд, а Шмидт, став канцлером, всех нас конкретизировал, ничего особенного не происходило, разве что на экране телевизора царила суета.

Повторяю: год был как год, ничего особенного, или особенный разве в том смысле, что нас, западных немцев, не то четверых, не то пятерых, проверяли на границе, после чего, уже в Восточном Берлине, мы встретили не то пятерых, не то шестерых жителей Восточной Германии, которые, подобно нам, прибыли с рукописью у сердца, Райнер Кирш и Хайнц Чеховски даже из Халле. Поначалу мы теснились у Шедлиха, потом у Сары Кирш или Сибиллы Хенчке, порой у тех, порой у этих, чтобы после кофе с пирожными (и обычных западно-восточных подковырок) зачитывать вслух рифмованные и нерифмованные стихи, слишком длинные главы и короткие рассказы, словом, все, что на данный момент было в работе по обе стороны Стены и в деталях должно было означать жизнь.

Так что же, обычный ритуал, более или менее тщательная проверка документов на границе, проезд к месту встречи (Роткепхенвег или Ленбахштрассе), порой остроумное, порой озабоченное исполнение общенемецких ламентаций, вдобавок зачитанный вслух чернильный поток усердных писак, потом иногда бурная, иногда ленивая критика прочитанного, эти, сокращенные до интимных масштабов отзвуки «Группы 47», а в завершение поспешный отъезд незадолго до полуночи — пограничный контроль, вокзал Фридрихштрассе — разве это и было единственным, остающимся в памяти событием среди дней года?