Собачьи годы - Грасс Гюнтер. Страница 37
О Тулла!
Как поведать тебе о Кошнадерии, о Харрасе и его пахучих метках, о костном клее, мятных леденцах и детской коляске, когда созерцание кулака становится чуть ли не манией! А ведь коляска должна еще и катиться… Итак, в один прекрасный день катилась коляска. Много-много лет назад катилась коляска на четырех высоких колесах. На четырех высоких старомодных колесах катилась черная, лакированная, вся в трещинах от старости. Спицы, пружины, ручка, чтобы толкать коляску перед собой, – все эти некогда блестящие хромированные детали выказывали тут и там обшарпанные, серые, незрячие залысины. Залысины изо дня в день росли, незаметно: прошлое… Итак, в один прекрасный день, когда летом тридцать второго… Тогда, тогда, тогда, когда я был пятилетним мальчуганом, во время Олимпиады в Лос-Анджелесе, уже тогда были кулаки, умевшие разить быстро, деловито и вполне увесисто; и все же, будто и не замечая, куда ветер дует, миллионы людей в одно и то же время катили коляски на высоких и низких колесах, катили на солнце, катили в тень.
На четырех высоких старомодных колесах летом тридцать второго катилась черная, лакированная, изрядно потрепанная уже коляска, которую гимназист Эдди Амзель, знавший все лавки старьевщиков в округе, выторговал в Поденном переулке. Толкали ее попеременно он, старший преподаватель Освальд Брунис и Вальтер Матерн. Просмоленные, выкрашенные масляной краской и тем не менее сухие доски, по которым ехала коляска, были досками брезенского морского пирса. Брезен – это приветливое местечко, морской курорт с 1823 года, с зачуханной рыбачьей деревушкой и курортным залом под величественным куполом, с пансионами «Германия», «Евгения» и «Элиза», с малорослыми дюнами и жидкой прибрежной рощицей, с рыбацкими лодками и купальней на три отсека, со спасательной вышкой «Немецкого общества спасения на водах» и аж сорокавосьмиметровым морским пирсом, расположилось аккурат посередке между Новой Гаванью и Глеткау на берегу данцигской бухты. Пирс в Брезене был двухъярусный и имел по правую руку выдвинутый в море коротким ответвлением волнорез, защищавший его на случай шторма. На двенадцати своих флагштоках брезенский пирс каждое воскресенье поднимал двенадцать гордо реющих стягов: поначалу только флаги балтийских городов, потом, один за другим, флаги со свастикой.
Под флагами городов катится по доскам коляска. Старший преподаватель Брунис, непривычно чужой во всем черном, толкает ее перед собой, но вскоре позволит себя сменить либо толстяку Амзелю, либо угрюмому Матерну. В коляске сидит Йенни, которой скоро будет шесть лет, а ходить ей все еще нельзя.
– Давайте спустим Йенни побегать! Ну пожалуйста, господин Брунис. Только попробуем. Мы ее с двух сторон поддержим.
Нет, Йенни Брунис ходить не разрешается.
– Нет-нет, еще потеряется. Еще затолкают в этой воскресной давке. – Давка не давка, но народу полно: люди гуляют, слоняются, встречаются, расстаются, кланяются, не глядя проходят мимо. Машут, берут под руку, указывают на мол, на скалу Орлиное гнездо, приветствуют, припоминают, злятся. И все так нарядно одеты – с ниточки с иголочки, все новенькое и в цветочек. Без рукавов и по сезону. Тенниски и новенькие матроски. Галстуки на ветру. Ненасытные фотоаппараты. Соломенные шляпы с обновленной прокладкой. Выбеленные зубной пастой парусиновые туфли. Высокие каблуки боязливо избегают щелей в настиле пирса. Мнимые капитаны прильнули к биноклям. Или просто, прикрыв глаза ладонью, мужественно смотрят вдаль. Матросских костюмчиков не меньше, чем детишек: носятся, играют, прячутся, пугаются. Я тебя вижу, ты меня нет. Эники-беники-ели-вареники. Вышел-месяц-из-тумана. Вон там, да вон он, господин Англикер с Нового рынка со своими двойняшками. У двойняшек одинаковые большие банты, и они с одинаковой неспешностью бледными языками лижут мороженое. А вон господин Кошник с Гертовой улицы вместе с женой и гостем из Рейха. Господин Зелльке дает своим сыновьям по очереди посмотреть в бинокль: шлейф дыма, палубные надстройки – это на подходе паром «Кайзер». У супругов Берендтов кончились все гостинцы для чаек. Госпожа Грунау, у которой прачечная-гладильня возле Большой коптильни, с тремя молоденькими ученицами. Булочник Шеффлер с Малокузнечного переулка со своей хохотушкой женой. Хайни Пиленц и Оттен Зоннтаг без родителей. А вон и господин Покрифке с пальцами в клею. На нем виснет его костлявая грымза жена, которой то и дело приходится с крысиным проворством вертеть головой во все стороны:
– Тулла! – приходится ей кричать. И тотчас же: – Александр! – И еще:
– Зигесмунд, следи за Конрадом!
Ибо здесь, на пирсе, кошнадерцы на своем жутком наречии говорить стесняются, хоть столярных дел мастера Либенау и его жены поблизости и нет. Мастеру этим воскресным утром пришлось остаться в мастерской и чертить, чтобы в понедельник машинист-пильщик знал, что и как распиливать. А жена его без мужа гулять не выходит. Но зато сын его здесь, потому что Тулла здесь. Оба младше Йенни, тем не менее обоим можно не только ходить, но и бегать. Можно на одной ножке за старшим преподавателем Брунисом и его немного застенчивыми учениками прыгать крест-накрест, как в «классики». Можно вдоль по пирсу до самого конца, где он завершается остроносым, опасным треугольником. Можно по лестницам справа и слева вниз, на нижний ярус, где всегда рыбаки и ловится мокрель. Можно в быстрых сандалиях носиться по узким нижним мосткам и тайком от взрослых прятаться между балками пирса под самым настилом, под шарканьем сотен выходных туфель, под легким перестуком прогулочных тростей и зонтиков. В прохладной зеленоватой тени. Там, под верхним ярусом, не бывает дней недели. Вода пахнет строгостью и прозрачна до самых ракушек и бутылок, что перекатываются по дну. На опорах, что держат на себе пирс и народ на пирсе, нехотя покачиваются бороды водорослей: вокруг них, тут и там, стайки колюшки – серебристые, шустрые, привычные. С верхнего яруса падают окурки, распуская вокруг себя коричневатую мантию, приманивая, а потом отталкивая небольших, в палец длиной, рыбешек. Стайки мальков движутся стремительными рывками: кидаются вперед, замирают, поворачивают, распадаются, собираются снова уже чуть глубже и уплывают – туда, где развеваются новые бороды водорослей. Покачивается пробка. Бутербродная бумага набухает и вяло кружится. Между просмоленными балками Тулла Покрифке одергивает свое выходное платьишко, уже все в пятнах. Ее кузену приказано сунуть под платье руку. Но он не хочет и глядит в сторону. Тогда и она, значит, не-хочет-не-может-не-будет, – и уже спрыгнула с перекрестья балок вниз на мостки, уже мчится, хлопая сандалиями по доскам, потряхивая косичками, вспугивая клюющих носами рыбаков, уже взбираясь по лестнице, туда, где простор пирса, где двенадцать флагов, где воскресное утро; а ее кузен Харри идет следом, идет за ее дурманящим запахом костного клея, который легко и громко заглушает запах водорослевых бород, запах просмоленных и все же гниющих балок, запах высушенных ветрами мостков и даже запах моря.
И ты, Тулла, как-то воскресным утром сказала:
– Да спустите вы ее. Хочу поглядеть, как она ходит.
Как ни удивительно, старший преподаватель Брунис кивает, и Йенни разрешено пройтись по дощатому настилу брезенского морского пирса. Кто-то смеется, многие улыбаются, потому что Йенни такая толстушка и так неловко передвигается по дощатому настилу причала на своих ножках-сардельках, перехваченных резинками гетр и втиснутых в лаковые туфельки с пряжками.
– Амзель, – интересуется Брунис из-под черной фетровой шляпы, – а тебе, когда ты был, допустим, шестилетним ребенком, сильно досаждала твоя, прямо скажем, тучность?
– Да не особенно, господин учитель. Вальтер всегда присматривал. Только за партой сидеть было неудобно, скамейка слишком узкая была.
Брунис угощает конфетами. Пустая коляска стоит поодаль. Матерн с неуклюжей осторожностью ведет Йенни. Флаги вытянулись в одну сторону и трепещут. Теперь Тулла хочет вести Йенни. Коляска, надо надеяться, никуда не укатится. Брунис посасывает мятный леденец. Йенни идти с Туллой не хочет, она вот-вот разревется, но Матерн рядом, да и Эдди Амзель тут как тут – мигом и очень похоже изображает курятник. Тулла поворачивается на каблучках. На носу пирса столпился народ – там вроде кто-то собирается петь. Лицо Туллы превратилось в треугольник, такой маленький, что ярость в нем неимоверна. На конце пирса уже поют. Тулла закатывает глаза: закрытые занавески. Группа подростков – «юнгфольк», «юность народа» – встала у самых поручней полукругом. Иссушенная ярость кошнадеров: Тул-Дул-Тулла. Не все мальчики в форме, но все поют, а из слушателей многие подтягивают и одобрительно кивают. «Мы любим бури…» поют все, а единственный непоющий на неестественно прямых руках держит треугольный черный вымпел с вышитой на нем руной. Коляска стоит в стороне, брошенная и пустая. Теперь они поют: «В ранний час, когда светает, наступает наша эра». Потом кое-что повеселее: «Чудак по имени Колумб…» Кудрявый юнец лет пятнадцати, правая рука которого, возможно и вправду пораненная, висит на перевязи, жестами смущенными, но приказующими призывает слушателей подхватывать если не всю песню о Колумбе, то хотя бы припев. Молоденькие девушки, взявшись под руки, и солидные мужи, среди которых господин Покрифке, господин Берендт и торговец колониальными товарами Мацерат, начинают подпевать. Упругий норд-ост натягивает флаги и скрадывает фальшивые нотки веселого хора. Если вслушаться внимательно, можно расслышать то забегающий вперед, то отстающий от ритма песни перестук детского жестяного барабана. Это, должно быть, сын Мацерата, торговца колониальными товарами. Мальчик немного со странностями. Бессмысленный припев прямо-таки нескончаемой песни звучит так: «Глория-виктория, виде-виде-вит-юххай-расса», – и пение между тем мало-помалу становится обязательным. Оглядки: «А этот почему не поет?» Прищур искоса: ага, супруги Ропинские тоже поют. И даже старик Завацкий, прожженный социалист, рот раскрывает. Ну же, дружно! Смелей! Вон, даже господин Цурек и почтовый секретарь Бронски тоже поют, хотя оба работают на площади Хевелиуса, на польской почте. «Виде-виде-вит-бум-бум». А что же господин старший преподаватель? Неужто не может по крайней мере заложить за щеку свой мятный леденец и хотя бы для вида? «Глория-виктория!» В стороне, брошенная и пустая, на четырех высоких колесах стоит коляска. Поблескивая черным, в трещинах, лаком. «Виде-виде-виде-вит-юххай-расса!» Папаша Брунис хочет взять Йенни на руки и освободить ее ножки-сардельки от лакированной обувки с тугими пряжками. Но его ученики – «Глория-виктория!» – особенно Вальтер Матерн, его отговаривают. Эдди Амзель тоже поет: «Виде-виде-виде-вит-юххай-расса!» У него, наверно из-за комплекции, чудный голос – бархатно-мягкое мальчишеское сопрано, на некоторых строчках припева, особенно на «…юххай-расса-а-а-а», будто рассыпающееся серебром. Это называется верхним голосом. Многие уже оглядываются, желая знать, где это звенит такой прозрачный родничок.