На еврейские темы (Избранное в двух томах. Книга 1) - Гроссман Василий Семенович. Страница 7
Марья Андреевна не любила, когда муж вмешивался в хозяйственные дела. Однажды, это было двенадцать лет тому назад, когда доктор зашел в кухню и изменил программу обеда, она бросила в него глубокую тарелку. И теперь, при домашних неладах, она предостерегала мужа: «Не доводи меня до того, что однажды произошло», — и он тотчас же уступал ей.
Марья Андреевна закричала:
— Немедленно убрать эту дрянь из столовой! — и ударила ногой по столику.
Доктор потащил столик в переднюю, и так как Марья Андреевна крикнула ему вслед: «В передней ему тоже нечего стоять, его нужно выбросить на чердак», — доктор уволок столик к себе в кабинет — единственная комната, где он чувствовал себя хозяином. Когда он вернулся, буфет уже стоял на прежнем месте, а Марья Андреевна говорила Факторовичу:
— Эти перемены властей просто зарез для меня — больные боятся ходить, в самом деле, смешно же идти к доктору лечить бронхит или какое-нибудь кишечное заболевание, когда рискуешь быть убитым и изнасилованным буквально на каждом углу. А он от безделья немедленно сходит с ума, я прямо в отчаянии. То же самое было, когда пришли большевики: он вздумал обклеить спальню какими-то дикими обоями, а когда деникинцы четыре дня обстреливали нас из пушек и мы сидели в погребе — он начал перекладывать запас капусты из одной каморы в другую и возился до тех пор, пока не свалились дрова и мы все едва не погибли.
Она посмотрела на мужа и с тихим отчаянием, протянув руки, сказала:
— Вот, пришли поляки, и ты уже переставляешь буфет.
Потом она подошла к нему и стала счищать с его рукава паутину, а доктор поднялся на цыпочки и несколько раз поцеловал ее в шею.
Окончательно помирились они за обедом, этим великим таинством, которое Марья Андреевна совершала с торжественностью и серьезностью. Она волновалась перед каждым блюдом, огорчалась, когда Верхотурский отказывался есть, и радовалась, когда Москвин шутя управился с третьим «добавком». Ей все казалось, что обедающим не нравится еда, что курица пережарена и недостаточно молодая.
— Скажите откровенно, — допрашивала она Верхотурского, — вы не едите, потому что вам не нравится? — и на лице ее были тревога и огорчение.
Обед ели мирно — доктор не говорил про политику, только рассказал случай из своей практики, про то, как его вызвали ночью в имение к умиравшему помещику за двадцать верст от города и как пьяный кучер на полном ходу въехал в прорубь с тройкой лошадей и доктор чудом спасся, выскочив в последнее мгновенье из саней.
История эта была очень длинная, и потому, что Марья Андреевна подсказывала мужу слова, а Коля строил ужасные рожи и незаметно зажал уши, Верхотурский понял, что про пьяного кучера и прорубь рассказывается, наверное, в сотый раз, и ему сделалось так скучно, точно он прожил в этом доме долгие годы и каждый день слушает про помещика и про то, как некий доктор, который теперь в Харькове профессор и persona grata, одному больному вылущил по ошибке здоровый палец, а другому вместо абсцесса вскрыл мочевой пузырь, и больной взял да и помер, не очнувшись даже от наркоза.
— Удивительное дело, — сказал Верхотурский, — мы с тобой не виделись около сорока лет, а встретились и начали говорить друг другу ты. Зачем?
— Юность, юность, — проговорил доктор. — Gaudeamus igitur.
— Какого там черта igitur, — сердито сказал Верхотурский, — и где этот самый igitur? Я вот смотрю на тебя и на себя, точно сорок лет бежали друг от друга.
— Конечно, мы разные люди, — сказал доктор, — ты занимался политикой, а я медициной. Профессия накладывает громадный отпечаток.
— Да не о том, — сказал Верхотурский и ударил куриной костью по краю стола.
— Речь о том, что ты буржуй и обыватель, — сказал Коля профессорским тоном и покраснел до ушей.
— Видали? — добродушно спросил доктор. — Каков домашний Робеспьер, это в собственной-то семье…
— Конечно, буржуй, — подтвердила Марья Андреевна, — недорезанный буржуй…
— Ну какой же он буржуй, — сказал Москвин, — доктора, они же труженики.
И Москвин стал рассказывать, как на восточном фронте, где он тоже лежал в полевом госпитале, — его там ранило осколком в ногу, — колчаковский эскадрон ворвался в деревню, и доктора вместе с санитарами и легкоранеными отстреливались, пока не подоспел батальон красной пехоты.
— И как еще пулял, сукин сын, из карабина австрийского, знаешь, короткий такой… — оживленно обратился он к доктору.
— Ты паршивый меньшевик, — вдруг крикнул Факторович, и громадные глаза его засияли черным огнем, — врачи, адвокаты, бухгалтеры, инженеры, профессура — предатели. Они враги революции. Я бы их всех… — крикнул он, и его тонкие губы искривились и задрожали, а худое лицо было похоже на белый занесенный нож.
— Ешьте компот, пожалуйста, — сказала Марья Андреевна, — прошу вас, ешьте и не волнуйтесь.
Факторович растерянно оглянулся и начал рубить ложечкой ломти груш и яблок, плававших в прозрачном, густом сиропе.
Он ел компот и искоса поглядывал на Верхотурского, а тот сидел, покачиваясь, полузакрыв глаза, и, видно, думал о чем-то невеселом — лицо его выражало усталость и скуку.
После разговора о том, буржуй ли доктор, все молча ели третье, позванивали ложечками.
— Вы ничего не слышите? — спросил Коля, обращаясь к самовару.
— Нет, — отвечал Москвин.
Тогда Коля подошел к окну и раскрыл его. И все сидевшие услыхали далекий, страшный крик.
— А-а-а-а-а, — кричал город.
Синее небо было полно величия и покоя, и казалось диким, что воздух так прозрачен и легок, что весело и нежно светит весеннее солнце и так беспечно переговариваются между собой воробьи, когда над городом навис этот ужасный человеческий вопль, полный смертного отчаяния и страха.
— А-а-а-а-а, — кричали сотни людей.
— Видите ли, — объяснял доктор, — когда они подходят к дому и начинают стучать в парадную дверь, самооборона бежит по квартирам и предупреждает жильцов, все становятся у окон и кричат. Соседние дома тоже начинают кричать, и в общем кричат целые кварталы. Иногда это помогает.
— Чудовищно просто, — сказал Верхотурский и, быстро поднявшись, начал ходить по комнате.
— Это ничего, — успокаивающе сказал доктор, в центре города они себе ничего подобного не позволяют, у нас даже открыта парадная дверь. — Он поглядел на жену и сердито сказал: — Коля, закрой моментально окно, что это за дурацкий мальчишка! Ты разве не знаешь, что маму это расстраивает.
Марья Андреевна сидела, закрыв лицо руками, и плакала.
— Боже мой, боже мой, — бормотала она, — когда кончится этот ужас? — Она подняла голову и закричала: — Поля, Поля, убирай со стола! — и снова, закрыв лицо, продолжала плакать.
Она плакала и говорила, что нет у нее сил перенести окружающие ее страдания людей, всхлипывая, рассказала, как ужасно живет еврейская беднота, как погибают от голода беспомощные старики и старухи, рассказала, что закрылись благотворительные сиротские дома и сотни детей ходят по квартирам, просят хлеба, рассказала, как старики-пенсионеры, милые и хорошие люди, работавшие всю свою жизнь, теперь стоят с протянутой рукой, рассказала, как страшно умер старик-генерал, живший в соседнем доме. Она рассказывала, а Поля убирала со стола тарелки, ножи, вилки, плетеную хлебницу, солонки, голубую чашку, в которой был компот.
— Вымой клеенку горячей водой, ты не видишь разве, — сказала Марья Андреевна и провела рукой по столу, показала Поле тусклый след, оставшийся от пальцев. И пока Поля мыла клеенку, Марья Андреевна говорила, что помощь, которую она оказывает людям, ничтожна, и нет силы, которая могла бы осушить море слез и страданий, принесенных революцией и гражданской войной.
Ее красивая седеющая голова тряслась, как у старухи, все сидели молча, а через стекла вместе с нежным светом садившегося солнца в комнату входил тихий, далекий вой:
— А-а-а-а-а…
— Да, — сказал доктор, — я хочу знать только одно: почему во время революции, которая якобы сделана для счастья людей, в первую очередь страдают дети, старики, беспомощные и ни в чем не виноватые люди? А? Объясните мне это, пожалуйста!